засыпания; с какого бока начинать, и на какой переворачиваться.
У реб Фоли традиция еще жила, он помнил, как отец брал его на Рош-Ашана в ешиву «Слободка», и даже сохранил смутный образ последнего из великих учителей Литвы – раввина Эльхонана Васермана.
Я искал случай сойтись с ним поближе, посмотреть, как он выполняет всякого рода предписания. Помог Песах.
В Израиле обычай двухдневного седера[27] отсутствует, а в Вильнюсе мы устраивались очень славно: первый вечер, как и положено, проводили с родителями и родственниками – вещая в их забитые комсомольским прошлым уши странные рассказы о рабах и фараоне, а во второй собирались своей компанией. Заведенный порядок пришлось переменить; на первый седер я пригласился к реб Фоле, а второй, для тренировки и запоминания, предполагалось провести дома.
После вечерней молитвы мы вышли из синагоги в приподнятом настроении. Вокруг текла серая будничная толпа, троллейбусы плевались грязной юшкой литовской зимы – растаявшим снегом вперемежку с мусором. Реб Фоля, по своему обыкновению, пошел проходными дворами. Во дворах царил полумрак, лампочки фонарей давно разбили или выкрутили. Но нам это не мешало, мы шли со своим светом.
В доме у реб Фоли ярко горели свечи в отполированных подсвечниках, на длинном столе, покрытом хрустящей белой скатертью, в строгом порядке были расставлены столовые приборы. Посреди стола возвышались два серебряных кубка. Вид у них был довольно старый, несмотря на усилия хозяйки, серебро так и не приобрело глянцевый блеск, а светилось рассеянным светом благородной седины.
– Это кубки моего прадеда,– с легкой гордостью заметил реб Фоля. – Только они уцелели…
Сухонькая старушка в белом платочке усадила меня возле хозяина. Мы удобно расположились, опершись на маленькие подушечки, и реб Фоля раскрыл «Агаду». Странно, но в квартире кроме нас троих никого не было. Для кого же приготовлен такой длинный стол?
– Извините, реб Фоля,– спросил я, – больше никто не придет?
Он поймал мой взгляд, устремленный на сияющие ножи, вилки, хрустальные рюмочки и фужеры.
– Седер, это ведь семейный праздник, не так ли?
– Так,– подтвердил я.
– Вот мы и встречаем его всей семьей. Отец, мать, четыре сестры и три брата. Пока я жив, будут жить и они.
Подробности седера уплыли из моей памяти, вернее, настолько прочно вошли в нее, что попросту стали моими, не ощущаемыми отдельно, как не ощущается самостоятельность руки или шеи. Кроме одной детали, забыть которую я не смогу никогда.
В конце седера. после крепкого бульона с золотыми глазками жира, галушек из мацовой муки, двух видов мяса и «тейгелах»[28] на закуску, реб Фоля наполнил до краев большой кубок, сиротливо возвышавшийся посредине стола.
– Кубок пророка Элиягу. По традиции, мы оставляем его на столе до утра.
О такой традиции я ничего не слышал, мы попросту вливали вино обратно в бутылку.
– Пасхальной ночью Элиягу посещает каждый еврейский дом. Как он это делает, объяснить не могу, на то он и пророк, живым ушедший на небо. Иногда, в знак особого расположения, он отпивает из кубка. Такое мне доводилось видеть дважды: в Каунасе перед началом войны и в год, когда у нас родился сын.
После седера реб Фоля пошел меня провожать. На лестнице, в темноте, я решился задать ему вопрос, который никогда бы не сумел выговорить при свете, глядя в глаза.
– Реб Фоля, а почему вы уверены, что дорога, по которой мы идем, правильная?
– То есть?– не понял реб Фоля.
– В мире существуют много религий, есть всякие духовные учения типа Гурджиева, Раджнеша, «Агни- йоги». Откуда мы знаем, что идем по правильной дороге?
Реб Фоля не ответил. Ступени деревянной лестницы скрипели под нашими осторожными шагами. Только выйдя из парадной он, наконец, заговорил.
– Чем дальше идешь, тем больше убеждаешься в правильности пути. Одним прекрасным утром, ты вдруг почувствуешь, что тебя окружает «шабес». Не суббота, не седьмой день недели, а «шабес». После этого все вопросы отпадут сами собой.
– А когда это случится?
– Все зависит только от тебя. Может скоро, а может, и нет. Но произойдет, обязательно произойдет, обещаю тебе.
– Вам хорошо, вы уже почувствовали. Но как жить тем, кто еще не достиг? Откуда брать силы для дороги?
– Иногда Всевышний, в великой милости своей, делает для человека невозможное, посылает ему знак. Умному хватает намека, а глупый…
Реб Фоля улыбнулся:
– В нашей команде одни победители: лишь те, кто добрался до финиша.
Он немного помолчал и добавил, уже совсем другим тоном.
– Но есть вещи, которые я Ему не прощу. Никогда не прощу…
Уточнять, что реб Фоля имел в виду, я не стал. Оно витало во влажном воздухе виленских улиц, стучало в висках острыми молоточками памяти. Слова – это признак беспомощности, истина не нуждается в словах, перетекая напрямую от сердца к сердцу.
Мы распрощались. Я шел по темным улицам, и надо мной устало перемигивались старые звезды, те самые, что светили еще виленскому Гаону[29].
Второй седер я провел без труда, интонации реб Фоли мягко перекатывались в моих ушах. Самый красивый фужер терпеливо поджидал в середине стола. Несколько раз на него покушались неграмотные родственники, но их недостойные покусительства я пресекал решительной рукой. Фужеру была уготована более высокая участь.
Наполнив его до самых краев, я вернул фужер на место и принялся за благословения. Седер кончился, сытые родственники разбрелись по домам. В ту ночь сон бежал от моих глаз, я кружил по комнате, то и дело возвращаясь к вишневому цветку посреди пустого стола. Для чистоты эксперимента спать мне постелили на диване, в той же комнате.
Наутро, едва сполоснув руки, я ринулся к фужеру. Он был наполовину пуст, невозможно, невообразимо пуст. Испариться такое количество вина не могло, в комнату никто не входил. Значит…
С тех пор прошло много лет и еще не было седера, на котором бы я не оставил до утра кубок Элиягу. Мои волосы побелели, нос украшают очки, размер брюк увеличился на три номера. Я знаю неизмеримо больше, чем знал на том седере и «шабес», который обещал мне реб Фоля, давно наступил. Но бокал поутру остается нетронутым, абсолютно, невозможно не тронутым, и с этим я ничего не могу поделать.
Признание сумасшедшего
Велик и прекрасен город Тель-Авив. Неистовы его праведники и яростны его блудницы. Горячий аравийский ветер вздымает нежнейшую взвесь прибоев твоих, о Тель-Авив, до последних этажей небоскрёбов. Радужная плёнка пены окрашивает воздух в цвета средиземноморской мечты и, медленно кружась, оседает на спинах откормленных тель-авивских котов. Возмущенным взглядом провожают они хасидов в чёрных халатах, спешащих на утреннюю молитву. Бледные завсегдатаи ночных кафе промокают бумажными салфетками первый утренний пот и устремляются вслед за хасидами. Возле синагоги их пути расходятся; вместо прохладных вод миквы окунают они тела свои, утомленные ночным распутством, в белые волны несмятых постелей. Жирно и зычно кричат коты на площади Дизенгоф, ленивое эхо барахтается между витринами и, наглотавшись перламутровой пены, тонет в фонтане.
Где ты, пророк-обличитель, чрево какой рыбы скрывает тебя от истомлённой зноем публики?
Иногда мне кажется, что я узнаю его. Ведь если суждено повториться нашей встрече, то, наверное, здесь, на раскалённых площадях Ниневии. Я вкладываю монету в подставленную ладонь и пытаюсь уловить в полубезумных глазах хотя бы тень тени того взгляда. Напрасно, это не он. Другими дорогами ходит пророк по Тель-Авиву, а может, и вовсе в иные страны влечёт его, испуганного непомерностью задачи, прохладное нутро аэробуса.
Я меняю направление, часы прогулки. Я внезапно поворачиваю и бегу на другую сторону улицы, сбивая с толку и без того нервных водителей. Не может быть, что мы больше не встретимся – неужели всё началось и завершилось на ступеньках виленской синагоги?