Беспощадные лучи солнца треплют мою кожу. Сегодня, впрочем, как и всегда, над всем Израилем безоблачное небо. Словно воздушный шар, взмывает в его обманчиво-безмятежную глубину мой слабый голос, распираемый изнутри миазмами тель-авивских помоек: «Где ты, сын Неба? Ниневия готова, Ниневия ждёт…»
Я всегда старался идти в синагогу самым длинным путём. Выходил задолго до начала молитвы и медленно шёл по старой Вильне, пытаясь уловить отголоски давно отзвучавших мелодий. Я не знал, что удастся услышать: звук скрипки на еврейской свадьбе, перебранку уличных торговцев или голос кантора. Пересечения улиц пугали необходимостью выбора – обе стороны одинаково властно тянули к себе. Я останавливался и вспоминал уроки реб Берла.
Если еврей сбился с дороги или не знает, куда повернуть, лучше всего идти направо. Так написано в книгах Виленского Гаона.
– Ты понимаешь, Янкл, – говорил мне реб Берл, габай нашей синагоги, – ему не нужна была библиотека. Он-таки знал всё наизусть! Три тысячи книг, и всё наизусть – прямо, как «Шма, Исроэл»!
Поворачивая направо, я каждый раз оказывался возле арки в конце улицы Стекольщиков. К ней примыкало новое здание, построенное вместо прежнего, разрушенного бомбой. Рассказывают, будто в его стене была полукруглая ниша, словно вдавленная в каменную толщу. Старики подводили меня к окнам нового дома, тыкали пальцами в стену и, крепко картавя, говорили:
– Здесь – сюда смотри! Тут это было.
Три века назад по улице Стекольщиков проходила еврейка на последнем месяце беременности. Ей навстречу двигалась груженная дровами телега. Возница постарался прижаться к одной из сторон, но и освободившегося пространства явно не хватало. Тогда женщина повернулась лицом к стене и прильнула к ней изо всех сил. В этот момент произошло чудо – кирпичи расступились. Ребёнок, укрытый ими от опасности, был будущий Гаон.
Перед самой синагогой я попадал в проходной двор и каждый раз встречал в нём реб Берла. Мы здоровались, он сжимал мою руку шершавыми старческими ладонями и, словно отвечая на вопрос, отрицательно качал головой.
Окна первого этажа в этом дворе были прикрыты металлическими ставнями. Железо много раз красили, защищая от сырости, и наслоения краски сделали его похожим на кору старого дерева. Какие только кисти не гуляли по этим ставням, какими цветами не пытались перебить первый желтый слой сменяющие друг друга хозяева! Он сохранился до сих пор, успешно пережив непогоды и ненастья нашего столетия.
Уже вместе, но молча, мы продолжали свой путь к синагоге.
Прошли осенние праздники, Пурим, Песах. За ними Шавуот, Тамуз, Ав, Элул. И снова Йом-Кипур, Пурим, Песах. Только через несколько лет, в канун девятого аба, я отважился нарушить молчание, почти превратившееся в традицию.
– Рибэйнэ шэл ойлэм[30], – воскликнул я при встрече, неловко копируя идишистский акцент. – И какое сокровище потерял реб «ид» в этом дворе?
– Ах, ингелэ[31], ингелэ, если бы ты только знал, – вздохнул реб Берл.
Он замолк и, словно оценивая, смерил меня взглядом. Я стоял, продолжая глупо улыбаться, и вдруг почувствовал, как незнакомая реальность начинает вторгаться в мою жизнь. Ещё ничего не успело произойти; рассказ, так много изменивший во мне, ещё скрывался в сознании реб Берла, а сердце уже застучало, заторопилось, сокращая пространство между мной и чудом.
– По этой улице, – заговорил реб Берл, – немцы гнали колонны из гетто на расстрел в Понары. Ворота дворов запирались наглухо, а у дверей подъездов стояли дворники-литовцы. Матери подталкивали детей к дворнику и, протягивая часики или обручальное кольцо, умоляли спасти. Тот соглашался и прятал ребёнка за спину. Но не успевала плачущая мать отойти на несколько метров, как дворник вталкивал мальчика или девочку обратно в колонну. Я был одним из таких детей, но мне повезло больше.
Реб Берл подвёл меня к высокой двухстворчатой двери подъезда.
– Я притаился здесь, за спиной у дворника, и вдруг увидел, как медленно открывается правая половина двери. В глубине парадного, так, что невозможно было увидеть с улицы, стоял старик и манил меня пальцем. Он был одет, словно хасид в субботу. Штраймл из лисьих хвостов, чёрный блестящий кафтан с «гартлом»[32], белые чулки до колен. Расхаживать в таком наряде за пределами гетто было сущим безумием.
Дворник изумлённо уставился на старика, и я, воспользовавшись замешательством, скользнул в парадное. Старик притворил дверь, взял меня за руку, и мы побежали вверх по лестнице.
Я помню, что несмотря на декабрьский мороз, рука его была сухой и горячей. Двигался он удивительно легко, и, когда мы оказались перед чердачной дверью, его дыхание осталось ровным.
– Дверь не заперта, – сказал старик, – вылезай на крышу, через два дома увидишь глухую стену, а в ней железные скобы.
Спускайся по ним и беги в гетто. Там тебя спасут.
Он ещё на секунду задержал мою руку.
– Только не забудь, два раза в день говори «Шма, Исраэль». Утром и вечером, ложась и вставая, два раза в день. Смотри, не забудь.
Реб Берл приоткрыл дверь парадного и осторожно заглянул внутрь. В парадном было темно, пусто и пахло котами.
– А куда девался старик? – спросил я, притрагиваясь к бронзовой ручке двери. – И почему дворник не погнался за вами?
– Он просто ничего не понял, – прошептал реб Берл. – Да и разве в силах человеческих угнаться за пророком Элиягу!
Он ещё раз смерил меня оценивающим взглядом.
– Сорок лет я прихожу сюда почти каждый день, и сорок лет жду, когда он снова придёт. Никто не знает об этом, даже мой сын.
Реб Берл горестно взмахнул рукой. Его сын, Хаим, женился на литовке, а дочка Хая вышла замуж за русского.
– Почему он выбрал меня? – продолжил реб Берл. – Почему из всех детей виленского гетто он выбрал именно меня? Так ли я прожил подаренную жизнь, оправдал ли выбор? Сорок лет я прихожу на эту улицу, стою возле этой двери и жду – вдруг он снова придёт. Но он не приходит, ингелэ, ты понимаешь, он больше совсем не приходит!
Через проходной двор мы попадаем к синагоге, и её стены, покрытые омертвевшей, коричнево-грязной краской, напрочь отделяют нас от городского шума. Здесь, внутри, по-прежнему живёт Вильна, говорит, плачет и молится устами последних стариков. Они уже собрались, столпились вокруг «бимы», возвышения в центре зала и, как всегда, что-то возбуждённо обсуждают. Промежутков между словами, увы, нет – в финальную паузу, которую рассказчик, совсем, казалось, заинтриговавший слушателей, оставляет перед развязкой, немедленно вклинивается сосед. Через какое-то время беседа начинает напоминать разговор сумасшедших: все говорят одновременно. Каждый пытается досказать конец истории, которую не успел завершить, и разобраться в этом шквале способно только любящее сердце.
В синагоге все хорошо знали друга друга, и я с порога заметил его, сидящего на лавке возле печи. Незнакомец был неряшливо и грязно одет, рыжая щетина покрывала подбородок, щёки и шею, вплоть до кадыка. Не составляло труда угадать, что он будет просить денег.
Синагога располагалась на улице, ведущей к вокзалу, и в неё частенько забредали нищие и пьяницы. Старики привычно выуживали пятаки, выслушивали очередной трагический рассказ и выпроваживали гостя. Иногда реб Берл, оценив по достоинству актёрское дарование пришельца, обращался к старикам на идиш:
– Давайте больше, – говорил он, продолжая приветливо улыбаться, – иначе этот разбойник взломает копилку с пожертвованиями.
Нынешний гость не внушал опасений. Я подошёл поближе и прижался спиной к кафельному боку печи. Уже несколько дней у меня ныла правая почка: видимо, выходил песок или двигался камень. Таблетки почти не помогали и, прижимаясь спиной к горячим плиткам, я искал облегчения от боли.
Незнакомец начал рассказывать свою историю. Он из Душанбе, сидел за махинации с левым текстилем,