— Геть! Геть от нашего Василька да, до бисовой матери, к тому Харцызу.
Свесив голову, Василий ушёл далеко на луг, чтобы не слышать воплей товарища.
За ним увязался приставленный на всякий случай Гнида.
— Ото ж тебе лыхо, — вздыхал сокрушённо маленький казачок, поскрёбывая усердно хищно загнутыми ногтями тонкие ноги свои. — Ото ж, когда попутает бес на чужое позариться!
— Молчи ты! Чего увязался! — грубо оттолкнул розмысл спутника.
Гнида гордо выставил тощую грудь.
— А у нас, у казаков: кто за вора заступится, который своего брата запорожца обворовал, тот и сам вор. А ещё тебе, пан Василько, така моя мова: кто и выдаст казака, того хороним в землю живым.
Гнида помуслил пальцы и провёл ими по расчёсанным до крови икрам.
— По первому разу помиловал тебя атаман. А только помни: двух грехов не прощают казаки — воровства да ещё того, кто иудой окажется. Потому знаем мы крепко: одного выдадим — всех нас сукины сыны ляхи, або татарва некрещёная, або бояре по одному разволокут.
Выводков заткнул пальцами уши и, наклонившись, закричал в лицо Гниде:
— Ежели на то приставили тебя ко мне, чтобы про израду болтать, — сам яз, без наущенья, ведаю, что краше змеёю родиться, нежели Иудино имя носить!
Казачок любовно поглядел на Василия.
— Ты не серчай. От щирого сердца я с тобой балакаю. — И прислушался. — Должно, добивают Харцыза. Ишь, как хруст далеко слыхать!
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
С тех пор как Иван-царевич женился на Евдокии Сабуровой[117] , Грозный утратил покой. Среди сидения в думе он разгонял вдруг советников, запирался от всех в опочивальню или пил горькую. Образ Евдокии грезился наяву и во сне, всюду преследовал его, разжигая похотливые страсти. Особенно тяжело было ночью. Стоило на мгновение закрыть глаза и забыться, как ясно чувствовалось её присутствие. «Ты… ты мой единственный! — дразнил душу сладостный шёпот. — Токмо единый ты». Солнечными лучами ложились прозрачные пальчики на жёлтое вытянутое лицо, и горячим хмелем кружило голову страстное, прерывистое дыханье.
Грозный пробуждался в зверином томлении, вскакивал с постели и замирал перед образом Володимира равноапостольного.
Но молитва не помогала.
Все близкие женщины опостылели Иоанну: и четвёртая жена, Анна Колтовская[118], и Анна Васильчикова[119], и Василиса Мелентьева[120]. Жену он приказал заточить в монастырь, а наложниц прогнал от себя.
В минуты, когда одиночество становилось непереносимым, царь призывал к себе Бориса, Скуратова и Фуникова и заставлял их безумолчно говорить.
Под убаюкивающее жужжание советников он часами лежал на постели, чуть покачиваясь и тщетно стремясь заснуть.
Под утро вставал, измученный бессонной ночью, и снова замирал в немой мольбе перед образом.
В опочивальню неслышно входил протопоп. Начиналась долгая монастырская служба.
После утрени Грозный подходил к Евстафию под благословенье и неизменно вздыхал:
— Мнозие борят мя страсти!
— Покайся, преславной. Вынь грех перед Господом, — ворковал протопоп.
Лицо царя неожиданно багровело, и стыли в ужасе маленькие глаза.
— Не за кровь ли боярскую взыскует Бог?
Малюта возмущённо причмокивал.
— Мудрость твоя не в погибель, а во спасение души и царства.
Проникнутые глубокой верой слова советника трогали Иоанна, отвлекая ненадолго от главного.
— Ты, Евстафьюшка, помолись… равно помолись о спасении душ другов моих, невинно приявших смерть, и ворогов.
Рука, точно хобот, обнюхивающий подозрительно воздух, творила медлительный крест.
— Молись, Евстафьюшка, о душах убиенных боляр…
Протопоп послушно поворачивался к иконам и служил панихиду. Строгий и неподвижный, стоял на коленях Грозный. За ним, припав лбами к полу, молились советники.
Успокоенный царь с трудом поднимался с колен и укладывался в постель.
— Сосни, государь! — отвешивали земной поклон советники.
Иоанн болезненно поёживался.
— Токмо забыться бы — и то милость была б от Бога великая!
Едва близкие уходили, в опочивальню из смежного терема прокрадывался Федька Басманов.
— Не ломит ли ноженьки, государь? — спрашивал он тоненьким голосом, собирая по-девичьи в алую щепотку губы.
— Колодами бухнут, Федюша. А в чреслах индо тьма блох шебуршит.
Басманов присаживался на постель и нежно водил рукою по синим жилистым икрам.
Грозный истомно жмурился и потягивался.
— Выше, Федюшенька. Эвона, к поясу. Не торопясь. Перстом почеши.
Нисходило тихое забытье…
— Перстом, Евдокиюшка. Выше, эвона, к поясу…
И чудилось уже шёлковое шуршание сарафана, плотно облегающего упругие груди, и трепетное дыханье, и кружил уже голову горячим хмелем зовущий взгляд синих глаз.
— Прочь!
— Яз тут, государь! Федюшка твой.
— Прочь!
Опричник вскакивал и уходил.
Царь тотчас же поднимался за ним и искоса поглядывал через оконце на терем снохи.
«Дрыхнет! — зло думалось о старшем сыне. — А либо в подземелье с бабами тешится, блудник!»
Наконец Иоанн нашёл выход. В одну из бессонных ночей он позвал к себе Малюту и без обиняков огорошил его вопросом:
— Ежели церковь расторгнет брачные узы — брак тот брак аль не брак?
Скуратов пытливо взглянул на царя и, догадавшись, какой ответ угоден ему, уверенно тряхнул головой:
— Брак той не брак!
Обняв опричника, Грозный смущённо потупился.
— Давненько яз Ивашу не видывал.
— Кликнуть, преславной?
— Не надо! Пускай тешится с бабой своей!
Для Скуратова всё стало ясно.
— Что ему в бабе той? Мы ему иных многих доставим, а жёнушка пускай поотдохнет.
И решительно направился к выходу.
— Сказываю, не надо!
— Не за царевичем яз, государь, — за протопопом. И ушёл, приказав сенным дозорным немедленно позвать в опочивальню Евстафия.