— Да у него и спекулировать нечем, пап?

— Вот своей красотой и торгует. Цветами, луковицами. Нашел лазейку и пользуется. Элемент.

— А ты не врешь, пап?

— Но, но! Не забывайся! Мал еще, чтоб отцу не верить… Ступай домой, нечего здесь околачиваться. Кому сказано?!

Ну вот, все и стало понятным. Никаких чудес, оказывается, нет в саду деда Бориса. Растут цветы, и хозяин этими цветами торгует. Просто у него — свой товар. Кто везет на рынок яблоки, а кто — цветы. Продаст дед Борис малую толику красоты, выручит денежки, хлопнет вина стаканчик. Нормальное дело…

Эх, надо завтра рассказать ребятам, что дед ни фига не видит, что собака у него — дура набитая, что можно спокойно забраться в сад, цветов нарвать, каких угодно, и всех карасей выловить… Будет потеха!

Веня засвистел, сунул руки в карманы и пошел небрежной, залихватской походочкой. Все-таки Веня утрет нос мальчишкам. И Шурке Легошину утрет, и Сахе, и Кирееву Ильюшке, и всей прочей мелкоте. Будет потеха!

Он шел и старался радоваться, и делал веселое хулиганское лицо. Но радости отчего-то не получалось. Что-то мешало. Что-то не так было во всей этой истории… Не похож дед Борис на спекулянта, вот что. Веня сам видел, как дед экономит пятаки и гривенники. И не для торговли посажено пробковое дерево. И озеро игрушечное сделано не для торговли. Это каждому ясно!

Веня оглянулся еще раз, вдалеке, над пыльным в лишаях забором поднимался желтеющий в сумерках легкий кружевной купол. Феллодендрон амурензе. Пробковое дерево.

Веня побежал обратно за угол, спустился в канаву и стал искать ягоды, что недавно выкинул. Он их найдет, эти черные ягоды, и посадит, вот что. Пускай не на участке. Можно посадить у дороги, на краю лужка перед домом. А дерево все равно вырастет.

Веня осторожно брел по канаве, выворачивая ступни, чтоб не порезаться на битом стекле. Он раздвигал шуршащие метелки конского щавеля, отводил в сторону бурые лопухи в подтеках мазута. Воняло из канавы, несло гниющей костью и прелой бумагой. Хрупкая, ржавая колючая проволока торчала, полузасыпанная, старалась уколоть. А Веня, пригнувшись, упорно искал, искал…

Он чуть не пропустил, чуть не прозевал золотистое перышко, вдруг мелькнувшее среди травы. Оно показалось на миг, качнулось, исчезло… Что такое?! Веня раздвинул траву…

Маленькое пробковое дерево, с вершок ростом, пряталось под лопухами. Нет, Веня не ошибся! Действительно — пробковое дерево! Вот они, эти перышки, Веня узнал их!

Как оно умудрилось тут вырасти, на пустыре, в захламленной канаве, полной ржавых железяк, битых поллитровок, рваных калош и тряпья? Может, ветер занес подсохшую черную ягоду? Может, птица обронила?

Веня разглядывал хилое деревце, сидя на корточках, и полосатые, остервенелые осенние комары, вылетевшие из травы, стаей кружились над ним и трубили. Веня их не замечал. Он думал о том, что это деревце — не единственное. Каждую осень и ветер, и птицы разносят семена из дедовского сада, и теперь во многих местах — на пустырях, по канавам, по дорожным обочинам, — растут маленькие деревца. Поднимается из травы невиданный, удивительный пробковый лес. Настоящий пробковый лес!

Только люди пока еще не видят его.

Деньги

Невдалеке от нас постукивают, со всхлипом звенят, переговариваются топоры, — на усадьбе Балушкиных плотники перебирают избу. Позавчера они сняли крышу, лопатами содрали гнилую встопорщенную дранку, спустили вниз стропила. Потом раскатали по бревнышку темный сруб, пузатые, осевшие его стены. А когда добрались до нижних венцов, то в углу, в маленьком пространстве между лагами, вдруг показался деревянный зеленый ящик, судя по всему, — из-под какого-то военного оборудования, добротный кленовый ящик, обтянутый стальным уголком, с тугими защелками; правда, теперь он наполовину сгнил, почерневшие доски как бы размякли, и были обметаны нежным, легким, как иней, пушком плесени. Ящик выволокли на середину двора, открыли. Чавкнув, поднялась крышка, осыпая слоистую ржавчину, и внутри мы увидели деньги.

Они лежали пачками; каждая пачка была аккуратно стянута резинками от аптечных пузырьков; туго был набит ящик этими слипшимися, склизкими кирпичиками грязно-синего, бурого и крапивно-зеленого цвета.

Плотники были свои люди, из местной артели; они всех знали в нашей деревне, знали и семью Балушкиных, семью не то чтобы небогатую, но вовсе бедную, — и то, что в бедной избе, еле дотянувшей до ремонта, вдруг нашлась такая прорва денег — это всех поразило. Я видел, как сначала недоумение и страх появились на лицах плотников, и полная растерянность, и как бы отупение, внезапная скованность движений. Никто не нагнулся, не дотронулся до цветных пачек, лежавших в мраморно-скользком, мокром нутре ящика. Только молча стояли, глядя на них. Затем старший из плотников, Ефимов, сказал хрипло:

— Старуху позовите.

Кто-то побежал за хозяйкой и скоро она вышла из летней пристроечки, — старуха Балушкина, бабка Соня, как ее все называли. Она подошла, улыбаясь необыкновенной своей, удивительной улыбкой, которую я так люблю; улыбкой не внешней, а словно бы проступающей изнутри, когда все ее маленькое, с чертами обезьянки лицо, в морщинах, в седых волосках, внезапно и неуловимо преображается, становясь беззащитным и трогательно-прекрасным, как у некрасивого ребенка… Она подошла, посмотрела — и, конечно же, сразу догадалась, все поняла.

— Вот они где были… — проговорила она медленно. И, повернувшись к плотникам, виновато разъяснила, стыдясь всего происшедшего, стыдясь необходимости разъяснять: — Это ведь Захара деньги- то, Захара…

— Вона что-о! — пораженно сказал Ефимов. — Я и не подумал…

Плотники присели вокруг ящика, заговорили; напряжение спало; посмеиваясь, начали выкладывать склизкие пачки на траву. «Ты гляди, сколько надергал, зараза, из своей веревочки…» — говорил Ефимов, взвешивая деньги на ладони. А старуха Балушкина, бабка Соня, стояла рядом, и вдруг я заметил, что она плачет. Ни разу я не видел, чтоб она плакала; мне рассказывали, что и в день смерти Захара, ее сына, она тоже не плакала. А тут по щекам ее текли слезы; она все улыбалась беззащитной своей, удивительной улыбкой, а слезы текли, — будто кто-то другой смотрел сейчас сквозь ее улыбку, сквозь ее живые глаза, и плакал спокойными, легкими, давно остывшими слезами.

Я не знал Захара, но часто мне про него рассказывали. Вернее — сам я расспрашивал о нем, когда познакомился с бабкой Соней, когда приоткрылась мне жизнь ее, судьба ее, и я удивлен был и обрадован этим знакомством. Бывают необыкновенные встречи с людьми, казалось бы — чужими людьми, посторонними, никак с тобою не связанными, но эти встречи вдруг переворачивают все твое бытие, и тебе, едва прикоснувшемуся к чужой жизни, становится легче жить самому.

Впрочем, об этом — после, а сейчас я расскажу о Захаре.

Единственный сын бабки Сони, Захар Балушкин, вернулся в деревню осенью сорок четвертого года. Вернулся не с войны, был в плену, бежал.

Говорили, что до войны Захар был очень хорош: и собою хорош, и умом, и характером; кончил десятилетку, в институте учился, и жену взял себе городскую, студентку педтехникума. Но того, молодого Захара, почти никто не помнит в деревне. Помнят другого. Он вернулся худой, страшный, синевато-серым было его изменившееся, постаревшее лицо; даже на голове, сквозь реденькие волосы проглядывала такая же синевато-серая больная кожа; гимнастерка на нем была разодрана, была разодрана грязная нижняя рубаха с тесемками вместо пуговиц, и нагло, напоказ была вздернута штанина над деревяшкой, над топорно

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату