числом. Во всяком случае, по форме эти материальные символы веры не напоминают головы бога. В одних случаях это камни, похожие на горного орла, в других — на бараний череп, в третьих — на какое-то непонятное существо. Есть исторические данные, говорящие о том, что византийские миссионеры, распространяя еще в IV веке христианство в Абхазии, использовали в своих целях древние языческие святые места и именно там воздвигали христианские церкви: в Лидзаа, на Пицунде, в Лыхнах, в Елыр, — и в этих церквах, в своем позднейшем значении, слово «аныха» обозначало голову божьей матери, а в других местах оставалось по-старому, и слово «аныха», как и встарь, было связано только с древними языческими обрядами.
Очевидно, так это было и для убыхов. Наряду с древнеязыческой религией существовало и христианство с его пасхой. А позже, когда мусульманство стало господствующим, оно так и не вытеснило до конца остатки двух прежних религий.
Почему, думал я, убыхи, охваченные фанатическими идеями газавата, толкавшими их на переселение в мусульманскую Турцию, покидая свои земли, однако, собрались не в мечети, а у Быт-хи? Может быть, потому, что в их сознании до аллаха было далеко, а привычная святыня — рядом? Сюда они по два раза в год с незапамятных времен приходили молиться всем народом, сюда приходили в одиночку, чтобы отправиться в дальний путь с ее благословения, здесь обвиненный в нечистых делах человек всенародно оправдывался, произнося клятву перед Бытхой. Очевидно, поэтому, переселяясь на мусульманскую землю, убыхи не могли двинуться туда, не взяв с собой младшую Бытху.
Не знаю, что расскажет мне старик о дальнейших событиях, но у меня уже сейчас складывается ощущение, что идеи газавата имели в земле убыхов не такую уж прочную религиозную почву. Они распространялись оттуда, из султанской Турции, и, постепенно овладев душами, туда же, в эту Турцию, и уводили убыхов с их родной земли. Получалось то, что сейчас, через много десятилетий, кажется мне нелепостью: без святыни, без камня с золотыми и серебряными пластинками, они не могли уйти, а святыню своей земли, много раз политую их кровью, покидали.
Докрошив табак и свернув цигарку, Зауркан подошел ко мне и с интересом смотрел на то, как быстро я вожу карандашом по бумаге. Смотрел без всякого нетерпенья. Но едва я остановился, как сразу же заговорил, словно только и ждал этого.
Я уже говорил тебе, мой дорогой Шарах, что из всех наших убыхских дворян первым, еще давно, решил отправиться в Турцию Шардын, сын Алоу. Но разве мог такой человек, как он, переселиться один? Раз он переселялся, вместе с ним должны были двинуться и мы, связанные с ним узами молочного братства, и наши родственники, соседи и те крестьяне, которые считались ему подвластными, и те, которые были у него в долгу или когда-нибудь за что-нибудь были ему обязаны, за какую-нибудь помощь или защиту. Вот тут-то, когда мы в своих душах хоронили уходившую из-под ног родную землю, и заспорили наши дворяне между собой о том, кто из нас с кем из них поедет.
Хаджи Керантух, кроме четырехсот семей крестьян, считавшихся ему подвластными, хотел взять с собой еще пятьдесят семей, и в их числе нашу. Должно быть, он не так уж сильно верил в разные россказни о Турции и, переселяясь туда, хотел иметь при себе побольше людей, которые бы служили ему и охраняли его. Он два раза присылал ко мне гонцов, которые наизусть передавали мне его слова:
«Почему мой телохранитель оставил меня? Я привык к нему и хочу, чтобы — куда я ни поехал — он был всегда привязан к моему поясу, и он, и его семья!»
Я был тогда очень силен, дорогой Шарах, и, когда стоял рядом с другими, был выше всех их на целую голову и несколько раз доказал Хаджи Керантуху свою храбрость в боях, — поэтому он присылал ко мне гонцов, я понимал это. Но сам Хаджи Керантух был для меня уже мертвым с того дня, о котором я тебе рассказал. Я не хотел ехать с ним. Да и мой отец сопротивлялся этому: как это наша семья может уехать с кем-то другим, а не с нашим молочным братом?
Шардын, сын Алоу, конечно, узнал о том, что затеял Хаджи Керантух, и не собирался отдавать ему ни нашу семью, ни другие семьи, которые считал подвластными себе.
Они оба в эти дни рыскали по крестьянским дворам, как кровные враги, стараясь не столкнуться друг с другом, чтобы не пролить кровь.
То один из них, въезжая на крестьянский двор, говорил хозяину: «Ты должен отправиться вместе со мной», — то другой вслед за ним въезжал в этот же двор и приказывал плыть в Турцию вместе с ним. Сбитые с толку крестьяне уже и сами не знали, за кем же в конце концов они должны следовать.
Однажды в полдень, когда наша семья собралась обедать, к нам во двор на своем горячем коне въехал Хаджи Керантух. Он был совсем один, без сопровождающих. Отец и я подбежали и взялись за стремена, чтобы помочь ему спешиться, — он еще никогда в жизни не оказывал нам честь — не переступал порог нашего дома, и мой отец был поражен его появлением еще больше меня. Но Хаджи Керантух, оказывается, не собирался сходить с коня. Конь крутился, кусал удила, а мы, топчась рядом, продолжали держать стремена.
— Еще недавно многие готовы были скрестить между собой шашки, только бы получить право служить мне, — сказал Хаджи Керантух, продолжая сидеть на своем крутившемся коне. — А сейчас, как видите, я одинок! А уж кому-кому, а тебе, Зауркан, не подобало оставлять меня. Не ты ли давал клятву: «Пока мой господин жив, я привязан к его поясу? Если он умрет, пусть раньше него умру я»?!
Он упрекал меня, и в голосе его была горечь и раздражение, но мой отец, словно не замечая этого, стал уговаривать его спешиться и войти в наш дом:
— Ты никогда не бывал у меня дома. Окажи уважение нашей семье. Мамалыга уже сварена. Отведай нашего скромного хлеба-соли.
Я уже отпустил стремя Хаджи Керантуха. А отец все еще держался за него и толокся около крутившейся лошади, поглядывая на меня.
«Если только он сойдет с коня, мигом беги и зарежь барашка, разве не видишь, какой у нас гость!» — говорили мне глаза отца.
Не знаю, спешился бы Хаджи Керантух или так и уехал бы от нас, не слезая с коня, но, пока отец уговаривал его, вслед за ним во двор въехал Шардын, сын Алоу, как всегда на своем муле. Он считал себя здесь своим и, не ожидая приглашения, сам слез с мула и быстро подошел к все еще сидевшему в седле Хаджи Керантуху:
— Тебе нечего делать здесь, во дворе моего молочного брата. Вспомни дорогу, по которой ты сюда приехал, и оставь в покое эту семью!
Хаджи Керантух сердито посмотрел на него сверху вниз:
— Куда бы я ни заезжал, ты всюду идешь по моим следам, Шардын, сын Алоу. Берегись! Ты, наверно, забыл, кто я и кто ты. Я вправе бывать везде, где хочу, и мои слова остаются законом.
— Ты своей рукой сжег то, что делало твои слова законом, — дерзко ответил Шардын, сын Алоу.
— До сих пор ты умел только поддакивать мне, — сказал Хаджи Керантух. — А теперь ты, кажется, решил стать мне поперек дороги? Так вот: если не хочешь беды, то знай, что эта семья желает переселиться вместе со мной, и не пробуй встать между мной и ими.
Но Шардын, сын Алоу, не собирался уступать:
— Я знаю, что ты давно потерял совесть. Но побойся аллаха! Хамирза — мой молочный брат. И он, и его семья поедут только со мной. Так велит и им, и мне долг материнского молока.
И тут я не вытерпел. Оба они в эту минуту были мне одинаково ненавистны.
— Даже скоту, когда его тянут на веревке, и то не мешают поворачивать голову туда, куда он хочет! — крикнул я им. — А мы ведь не скотина, а все-таки люди. Не грех бы спросить нас самих, в какую сторону мы хотим повернуть голову?
— Молчи. Как ты смеешь так дерзко говорить с такими людьми! — закричал на меня отец.
— Если твоя семья не хочет, пусть так, я не принуждаю ее. Ты поедешь со мной один! — крикнул мне с коня Хаджи Керантух.
Но не успел я еще и рта открыть, чтобы ответить ему, как Шардын, сын Алоу, поспешил ответить вместо меня:
— Хаджи Керантух, тебе уже не впервые разлучать матерей с сыновьями! Ответь, скольких юношей убыхов ты уже продал в Турцию и за какую цену?
— Можно подумать, что это говорит человек с чистой совестью, — усмехнувшись, сказал Хаджи