терзающий ее послушаниями? Я еще раз убедился, что ничего случайного в судьбе нет. Отстранившись от единственно уже родных, я понял, как мне мнилось, истинные причины своей внутренней смуты и ехидного письма к о.Христодулу: похоже, я спасовал перед стоящим делом. Не потянул. Зажил в слове, ушел из живой жизни. Наверное, силы мои ушли в бумажные слова, и слова подменили дело. Что во мне безвозвратно крушилось? Что?
«Я красиво замощу дворик перед храмом. Как в Яровом…» – ворковала Анна, ясная и понятная.
«Замостит, блаженная…» – верил я. Но говорил отчего-то:
– Да. А потом ты возьмешься за возведение сакрального центра русского мира. И там тоже дворик замостишь. Моими мощами…
Упрямство, раздражение, обида! На что? Ей было больно слышать это, но она знала обо мне что-то, чего не знал и, может быть, никогда не узнаю я сам. И терпеливо продолжала, прикрыв узкой розовой ладонью мой рот:
– Конечно, ты моряк красивый сам собою. Но – моряк. Ты видишь во мне только барышню.
– Наверное, барышня, – сказал я. – Такие уж, Нюра, у меня диоптрии. Я и не делаю из этого тайны. Но мне жаль тебя. Простуженную, с красивыми ногами, которые болят! Тобой попользуются, выжмут живые соки – и вышвырнут из того храма, который ты построишь. Ты взяла на себя непосильный труд…
– Тебе себя жаль, Петя. Радовался бы, что Бог дал тебе благочестивую жену.
– Слава Богу! Кто ж возразит? – соглашался я. – Да. Мне жаль и себя. Тоже. Муж и жена – плоть едина.
– «Благодарение блаженному Богу за то, что он сделал нужное – нетрудным, а трудное – ненужным».
Цитирует Григория Сковороду по памяти. А я уже говорил, что у нее на все был ответ. Она жила по простым писаным законам. Овца – что еще сказать. А сказать хочется. И однажды я сказал ей жалящее:
– Вот вычитал недавно, что некая Агнесса Бланбекер считалась святою в Вене во времена некоего Рудольфа Габсбургского. Однажды Христос явился к ней и приготовил на кухне рагу из молока и миндаля. Видение ей, болезной, было. Дальше – больше: ей явился совершенно голый монах, голый, как на призывной комиссии, и стал ее перстом-то манить: кс-кс-кс! Но это, как она объясняла, означало золочение церкви…
– Ой, Петенька-а-а, хорошо, что ты мне напомнил! Надо искать миндаль для теста! Скоро Пасха, а у меня по сусекам, Петенька, – колобком покати! – но, видно, смутившись своим невниманием, она сделала заинтересованную мину. – Инесса Блокбастер? Интересно… Но чувственный натурализм чужд христианству. Ты мне еще про богохульные откровения бесноватой Анжелы из Фолиньо расскажи…
После разговоров, подобных этому, супружеская страсть моя остывала.
«Вот такими были они, советские общественницы, – они из орлят… Всё летать учатся!» – подавленно думал я, когда она ненадолго забегала домой и шумно отфыркивала воду под уличным рукомойником, распевая при этом тропари так громко, что воробьи от собачьей кормушки отрывались и волнительно подчирикивали».
«Она из орлят… Есть такие птички, – подумал я и даже записал себе в книжку, что делаю теперь нечасто: „Супружеская любовь – всего-то навсего домашняя певчая птичка. Серенькая пичужка, готовая петь в клетке. Птичка поет и не замечает, что умирает. А ведь она просто звала пару. Ты уморила птичку одиночеством в чужом доме, без воды, без пшена ярого – мне жаль птаху“.
«А проще нельзя? – спросил я себя. И ответил: – А проще вороны каркают!» На том успокоился.
Сам ее, Аню, такую выискал, ища подобие правды во мраке, зная, что в человеческом сознании ежесекундно идет раздор между порядком и хаосом. Хаос предпочтительней – там никто ни за что не отвечает. И впервые после сказок детства я встретил столь высоко парящую над обыденностью человеческую душу, поселившуюся в живой, красивой, огненной оболочке. Я искал ее. Вот она, не родственная – родная моя Жар-птица, никакая не овца. Но не вмещается в мой формат. А ведь у меня нет людей ближе, чем они – Аня да Ваня. Сын наденет на плечи полотенце, как епитрахиль, возьмет кропило и ходит по дому священником.
«Мамочка, – говорит, – дай мне еще что-нибудь святое!»
А я, похоже, к этому не готов, потому что во многом, как оказалось, не верю своему счастью. Я еще достаточно силен, чтобы не ревновать. Но ревность – она рождается и умирает вместе с человеком. Вот меня и спровоцировали, разбудили самые темные, дремучие инстинкты. Мутная обида, как деревенский соседушко30, давит меня и во сне. Но ведь обидеть можно только того человека, который ждет, чтобы его обидели. А я переживаю мнимое, как псих. Вижу мир таким, каким его представляю, а не таким, каков он на самом деле. Искаженное эхо прошлых контузий здесь ни при чем. Аня права. Действительно, бесы атакуют меня, маловера, по всему фронту души. И мало мне молиться о прибавлении ума – о спасении души бы молиться и дни, и ночи. Вот и отец Глеб разглядел во мне печаль. Он выслушал мою исповедь как-то дорогой и сказал:
– Эх, ты, мой родный Петя! Ты, милок, займись быстрее своей душой! Любовь – это ведь не «ты – для меня», а «я – для тебя»… Возьми, отличи-ка ты ее от самолюбия? Отличишь – и воздастся! Увидишь: бывают и счастливые брачные союзы, Петя! Упражняйся в вере, пока не будешь непрестанно ходить в страхе Божьем перед Живым Богом, пока дарованная тебе за духовные труды любовь не затмит весь мир! И только Христос будет освящать твой путь и говорить тебе, и благословлять тебя! А священник-то он – кто? Он тоже грешный человек, из глины сотворенный. И среди нас много лжепастырей, только совне облаченных в церковные ризы, наперсные кресты и драгоценные панагии, а изнутри растленных безверием. Но у каждого свой крест и свой ответ перед Господом, Петя. И давай, дитенок, нести свой крест со смирением и истинной верой…
Отец Глеб – это взор, сочетающий в себе тревогу и доброту, строгость и уважительность. Взор неизменно ясный. Легко смотреть в эти синие глаза, где нет дрожащей дымки полуденного миража, которую принимают за струение прохладной воды на горизонте. Можно идти к этой воде из последних сил, но никогда не утолить ею жажды. Выражение глаз этого седого ребенка не живет отдельно от его слов:
– Никакая мистика никому ничего не объяснит, родный мой дитенок. Все просто: кто может веровать, тот верует. Другие, Петя, ищут объяснения. Еще раз говорю я, недостойный: займись своей душой, ибо, неровен час, ею займется лукашка!
– Эх, отец! Родной! Научи, а?
– «Говорите, „да – да“ или „нет – нет“, а все остальное от лукавого», – учил Христос.
Легко ли этак и чтоб – без грубостей? Вот кто сейчас позвонит? Позвонила беспамятная, тихая и благовоспитанная, ставосьмилетняя уже старушка Раиса Терентьевна Ромоданова, которую о.Глеб соборовал на Великопостной неделе прошлой весной. Я ему сослужил. Соборовалась она в полном сознании. Оклемалась. И увидела во мне какого-то своего родственника Сережу времен Российской Империи. Она стала спрашивать:
– Сереженька, а Леня умер? А Шура умерла? А Фрося умерла? – и так по всему Синодику.
Я красным, как мятежная гвоздика, маркером крупно записал на оберточной бумаге номер своего телефона, скотчем прилепил к старушкиному холодильнику: «Звоните!» – говорю. Вот она интересуется, бедная, с тех пор.
– А Семен умер? А Нифантий умер?
Вначале-то я говорил с ней, как с человеком вменяемым, но – увы! – когда ее любознательность стала меня доводить до дрожи в руках, я принял простое решение.
Уже с полгода я ей отвечаю, что все, слава Богу, живы и здоровы: Семен стал космонавтом и живет теперь на Луне в трехкомнатной квартире со всеми удобствами. Эра освоения космоса. Нифантий хворал. У него случилось воспаление легких, но с Божьей помощью оздоровел, и сейчас работает пионервожатым в Артеке. Фрося вышла замуж за лесника из Канады, собиралась к Раисе Терентьевне в гости, но у них случилось затмение Солнца. И самолеты перестали летать в заграницу.
– А кто, Сереженька, сейчас заграница: мы или они? – спрашивает милейшая Раиса Терентьевна. – Мы где, Сереженька, живем? Еду приносили – не сказали.
Еду ей носят внуки внуков – много ли ей надо? А квартира всем нужна, пусть с прозрачными, как границы, стенами.