Духота дня уступила место ночной прохладе. Горы в лиловом тумане.
— Хороша, все-таки, она, Италия эта самая.
— Неплоха.
— А я вот слушаю всех вас, — говорит полковник, — и удивляюсь.
— Чему же?
— Кажется, вам-то, еще не привыкшим к Европе, должно быть здесь особенно чуждо. Тоска по родине нашей у вас должна быть сильней, чем у нас, повыветрившихся. А выходит наоборот.
— Это потому, что к нам родина-то сама наоборот повернулась.
— Вы «охоту за черепами» подразумеваете?
— Она только одно из следствий. Фрагмент, частица целого. Дело-то в том, полковник, что вы увезли с Графской пристани память о лучших годах вашей жизни, а мы сквозь все наши проволочные заграждения — память о муке, страдании, нищете, тесноте, унижениях тащили. Мы эту память волокли, а она нас под зад толкала. Для вас Европа разом стала минусом, а для нас даже вот эта мусорная куча ировская все-таки плюсом.
— Неужели-же так?
— А вы взгляните на нас. Вот колхозник в галстучке и в фетровой шляпе разгуливает. А там? Ведь у него второй пары латаных штанов не было. Вот шахтер. Он теперь над фаянсовым умывальником душистым мылом моется и ногти себе чистит, а там, как приходил из шахты, так в угле весь и спать заваливался. Да и утром его не смывал. Из собственного рта умывался. Возьмите хоть Татьяну Михайловну. Какая она там политическая эмигрантка, просто ветром ее занесло сюда. Думаете, легко было ей со своим дефективным от «братьев» пешком удирать? А удирала. Где же тут тоску по родине взять?
— И еще мне одно непонятно. У нас все было ясно. Солдат-ли, офицер-ли, а оба за Веру, Царя и Отечество шли. Всем — одно. А теперь — разброд. Слушаю вашу компанию и как-будто всех к монархии тянет, а все врозь. Селиверстыч скорее по-нашему этот вопрос понимает.
— Понятно. Во-первых, казак, — они традиционнее крестьян, во-вторых, действительную еще при Царе служил.
— Да. Старая закваска. А шахтер — сверхчеловеческой справедливости ищет.
— Еще бы! Поэт. Да и возраст для подобных поисков соответствующий.
— А Андрей Иванович договор с Царем хочет заключить: я тебе пудик крупчатки, а ты мне — рублик с портретиком!
— А как ему иначе? Он — хозяин. По-хозяйски и к делу подходит.
— Я и говорю: все вразброд. У нас так не было.
— Было и у вас. Всегда было. Для Селиверстычей оно называлось «долг присяге». Для искателей правды (были и такие) — «Помазанник Божий», а для самодержавных черноземных хозяев — Самодержец Всероссийский. Только вы их в полку всех под один ранжир ставили. Революция его стерла, а заодно и с них кожу содрала. Теперь у каждого нутро его стало видно. Отсюда и разнобой.
Замолкаем. Я вдыхаю ночную радость сползающей с гор прохлады, а полковник сопит своим камышевым чубуком и что-то ищет в самом себе.
— А если Господь приведет вернуться, пожалуй, трудно мне «там» будет? — не то спрашивает, не то сам решает он.
— Трудно, полковник, ой как трудно! И, думается мне, тяжело.
Мы снова молчим, оба молчим по-разному. Ко мне молчание идет извне, из прозрачной тишины ночи, а к нему изнутри, от зудящих там голосов.
— Так, — резюмирует он, — значит, революция только шкуру содрала. Сердцевина та же. Хорошо-с. Ну, а кто-ж ее, революцию, сделал?
— Мы, господин полковник, мы с вами, интеллигенты российские, во всем нашем многоличии и многообразии. Мы.
***
Но я назвал эту главу «Девять помидоров». Значит, нужно досказать и о них. Помидоры эти созрели, и в день сбора первого урожая Андрей Иванович покрыл полотенцем поставленный «на попа» чемодан, а на него — тарелку и кружки. Дальше все пошло, как полагается. Помидоры порезали и пересыпали луком, густо, не по-итальянски, посолили. Спирт развели по-любительски, на 55 градусов, и позвали полковника.
Ах, вкусными оказались эти помидоры с собственного огорода Андрея Ивановича! Совсем не такими, какие нам каждый день в столовке дают… Те дрянь. С виду красивы, крупны, сочны, а вкуса нет.
Когда выпили по второй и по третьей, языки сами стали говорить и, конечно, пошли воспоминания. Это не диво. Водка всегда к ним располагает.
Но удивительно было то, что участник трех войн, много раз раненый, георгиевский кавалер, полковник стал вспоминать не о своих доблестных подвигах, а о ротном огороде, который он, будучи еще штабс- капитаном, развел со своей ротой экономическим порядком. Как и он, и солдаты любили и холили этот свой огород.
Мирный же колхозник Андрей Иванович, никогда на военной службе не служивший, вспомнил, как он, выползши ночью из своего подполья, перед приходом немцев, закатил через окно сельсовета полную горсть рубленых гвоздей из обреза в своего колхозного активиста.
— На прощанье ему, стервецу, — в пузо!
Ну, а я вспомнил рассказ А. П. Чехова «Крыжовник». Он теперь стоит в программе средней школы и его обычно весной, перед экзаменами, прорабатывают. Закончив проработку, учитель назидательно говорит:
— Вот, видите, каков капитализм! Человек всю жизнь на приобретение собственности истратил, и в результате пришлось ему кислым крыжовником наслаждаться.
Дети смотрят на учителя и про себя думают:
— Дурак ты, дурак! Не знаешь, что за вкусная вещь кислый крыжовник! Плохо только, что на базаре блюдечко рубль стоит, а украсть его негде…
Учитель тоже думает в это время:
— Как кончу уроки, надо бежать за город на наш коллективный огород, капусту поливать… Эх, был бы свой огородик!
Эх, думаю и я, жаль, что мне далеко до Чехова! Не смогу я вот этого продолжения к его «Крыжовнику» написать.
…Барак наш, куда я попал, выписавшись из госпиталя, как на подбор, весь русский и мало того, что русский — высококвалифицированный. Обитает в нем и доктор из Умани, и экономист гигантской новостройки в Средней Азии, и главный инженер Камчатских аэродромов, и изобретатель из Праги, говорящий на восьми языках… Это все народ семейный, а в холостяцком отделении три капитана и два полковника из Белграда. В этом городе, как известно, русских эмигрантов ниже капитанского чина не бывало. Над их помещением надпись: «Самцы». По-сербски это значит, кажется, — холостяки. Западно- славянских языков я не знаю, но судя по тому, что иноки этой обители редко ночуют в ней, думаю — надпись правильная.
Зато все семейные всегда ночуют дома. Это могу удостоверить под присягой. Знаю. Перекличка идет всю ночь. Лежу, слушаю: вот наследник экономиста Феличе-Вася подал свой зычный голос… Вас удивляет его странное имя? Очень просто: два раза крестили младенца, и по-православному в нашей лагерной церкви и по-католически у итальянцев. Для верности, а кроме того, в лагере новорожденным дают полное приданое от ИРО, а уж о наших южных итальянцах, более католиках чем сам Папа, и говорить нечего: позаботятся о спасенной душе. Хотели еще к баптистам снести, но оказалось, у них не крестят.
Так вот. В ответ на православно-католические возгласы тотчас изобретательская супруга отзовется:
— Марья Петровна, уймите свое чадо!
Но экономистиха — человек новый и славянизмов не одобряет:
— Это у вас, извиняюсь, может быть, чады, а у меня даже наоборот — дитю!
Другие-прочие в эту дискуссию вступят… Ну и пойдет на всю ночь… Народ, ведь, у нас в бараке