Запевалами были матросы. Они составляли ядро трибуналов, верховодили в “народном”, послабее, но всё же значили многое в Чека. Их сплоченная кучка в 80-100 человек держала в руках и город и губернию.
К матросам и попали уренчане. Встречать их сбежалась чуть ли не вся “братва”. Гоготали.
– Смирррно! Равнение направо! Его уренскому в личеству салют!
– Который же самый царь?
– Не видишь, что ли? Какой всех выше…
– Прямо Петр Великий из кунсткамеры!
– Вершка на два повыше будет.
– Здравия желаем, ваше императорское величество!
Становились во фронт и отдавали честь, глумливо выворачивая растопыренные пятерни, кланялись в пояс, прижавши руки к животу.
Петр Алексеевич прошел мимо них, словно их и не было. Входя в ворота, окрестился двуперство и, назад обернувшись, поклонился. Это он с волей прощался.
В тюрьме повторилось почти то же. Сбежались из всех открытых камер. Коридор до того забили, что конвойные штыки наставили и даже для острастки в потолок раза два хлопнули. Мужички, за несдачу продналога взятые, помалкивали, лишь любопытствовали царя увидеть, слух-то об Уренском царстве по всей губернии прошел, ну, а жульё, то почище матросов глумилось. Им тюрьма “родной дом”, дело привычное.
Когда принимали по списку и в книгу записывали о годах и происхождении, Петр Алексеевич ответил:
– Крестьянин.
– А как же царем стал?
– И из крестьянства царю быть возможно…
Разместили по камерам. Царя со старцами в одиночку загнали и заперли. С ними попал и Нилыч.
– Тесно было, это верно, – рассказывал он, – днем-то ничего еще, сидим себе по стеночкам на мешках, а вот спать трудновато. Ложились на бочки, поплотней друг к дружке и аккурат на всю камеру. Ночью, если кому повернуться, бок затечет или по своим надобностям встать, так буди всех. Вставайте и сызнова ложитесь.
Всё же в Костроме нам жилось сходственно: бабы приезжали, хлеба, пирожков привозили; не голодовали, слава Богу. Шпана тоже не озорничала. Боялись нас. Уренчане-то народ дружный и к ручному действию привычный: о масленую всегда концы на кулачки сходились и в буднее время случалось. Поди, подступись! Сунулись спервоначалу, да и отстали.
На допросы водили и в одиночку и группами. Дознаваться особенно было нечего. Дело ясное – контрреволюционное восстание. Уренчане сами не запирались. Зачем врать? Что было, то было. Только над одним вопросом пришлось потрудиться следственной комиссии.
– Кто зачинщик? Кто подстрекал царя избирать и советским распоряжениям противиться?
– Мир порешил, – слышался всегда один и тот же ответ.
Этот всеобъемлющий и вместе с тем не ощутимый реально “мир” был вполне понятен матросне, самой состоявшей из крестьян, но совершенно не уясним полуинтеллигентным горожанам, оформлявшим следствие. Им “зачинщики” были необходимы. А зачинщиков не было. В среде самих судей, они же следователи, возник раскол, и для разрешения его был вызван следователь по особо важным делам с самой Лубянки.
Вот как рассказывал о нём Нилыч:
– Обходительный был этот чиновник, вежественный. Не рыготал, как флотские. Волосы на нём долгие, как у дьячка, были, сам худощавый, всё покашливал и в баночку плевал да крышечкой завертывал, больной, видно.
Позвал нас всех, на лавочки рассадил, а царя на стульчик.
– Здравствуйте, – говорит, – граждане, я вот из Москвы приехал поговорить с вами, потому что очень ваше дело интересное…
Мы молчим, а он дальше объясняет, как царя сбросили и народную власть поставили,– а вы, говорит, сами и есть народ, а против народа идете.
А мы отвечаем:
– Нет, господин-товарищ, не так. Наш царь – самая народная власть и есть, он от народа поставлен.
– Ну, – говорит, – хорошо, ваш царь истинно от народа, а Николай царь от кого? Вы его и не видели.
– И он от народа, через дедов наших, а что мы, в болотах сидючи, его не видели, в том удивления никакого нет. Другие видели.
– Так он, – говорит, – царь Николай вас казнил, угнетал и налогами разорял…
– Ничего такого мы от него не видели… Может, где в другой местности, а у нас, в Уренях, о казнях не слыхивали, а ежели и порол кого урядник, то по нашему мирскому соизволению… Насчет же налогов ты, барин, полегче. Мы их без царя-то на горбу своем узнали!
Он тогда к Петру Алексеевичу.