преет. Высокий специалист! Императорский университет кончил. Диплом с орлом! Сам видел. И лояльный человек. Проверенный. Пять лет на одном дворе живем. Телефонь в земотдел, чтоб не задерживали.
В два часа дня Петр Степанович получил уже расчет, а на следующее утро внимал последним инструкциям директора:
— Помните, советская педагогика — это живой, беспрерывный обмен мысли. Вопросы и ответы. Ответы и вопросы. Весь класс беспрерывно вовлечен в работу… Ну, вам — в седьмой! Прекрасный класс. Всего!
Класс действительно был хорош. Вежливенько встали при входе Петра Степановича, дежурный сказал, кого нет, и урок начался.
— Ну, на чем вы окончили с прежним учителем?
— «Поликушку» Толстого прочли, а проработать не успели, как Семен Семеновича… то-есть заболел когда Семен Семенович! — доложила с первой парты обладательница двух восстановленных в правах русых косичек.
— Прекрасно, прекрасно, — похвалил кого-то неизвестного Петр Степанович. — Начнем проработку «Поликушки». У кого есть вопросы?
После минутного молчания над серединою класса, подобно ракете, взметнулась рука, принадлежавшая явному активисту: три пальца были обвязаны тряпицами, а с ладонн вопил жирно выписанный чернилами вопросительный знак.
— Ну-ну, что тебе непонятно? — подбодрил активиста Петр Степанович.
— Почему Поликушку не посадили?
— Да за что ж его было сажать? Ведь деньги же нашлись?
— Не за деньги, а за вредительство. Он — враг народа!
— Что ты, милый мой, — изумился Петр Степанович, — да какой же он вредитель? Человек он бедный…
— Что с того, что бедный? А колхозных коней лечил без дозволения? Дохли кони? Дохли. Ясно-понятно — вредитель. У нас в бригаде в том году Титыч — дед, конюх, мерина «от ветров» своими средствами лечить стал. «Я враз, грит, его поправлю». А мерин-то раздулся, как пузырь, и подох. Так Титыча самого тут враз забрали и по сегодня его нет. Вредитель и враг народа. Так и объявили.
— Видишь ли, в мрачные времена царизма медицина, то-есть ветеринария, стояла на низком уровне, и Поликушка… — Петр Степанович сконструировал в уме уже длинную речь о бедах темного крестьянства, угнетенного проклятым царизмом, но с первой парты обиженно прозвучал голосок обладательницы двух русых кос:
— Вот вы говорите, Поликушка — бедняк, а в книжке написано, что у него своя корова была, свинья с поросятами, два десятка кур… Какое же это бедняцкое хозяйство? Даже, извините, очень зажиточное…
Царизм пришлось временно оставить в покое и переключиться на весьма туманное доказательство того, что корова и прочее были, собственно говоря, помещичьи, а бесправное, угнетенное крестьянство… Но и эта тема осталась незаконченной. Раздались еще вопросы. На лбу Петра Степановича выступили капли пота. Чем дальше развертывалась проработка Поликушки, тем они становились крупнее и гуще… а до звонка оставалось еще целых двадцать пять минут.
Тема была, видимо, близка и забориста. Рассказ был прочтен внимательно. Спрашивали о подробностях, давно уже стершихся в памяти Петра Степановича. Неожиданность сменялась неожиданностью.
— Где Поликушкина баба мыло брала, или сама она его из дохлятины варила? Сколько «соток» барыня давала Поликушке под огород? А дрова он где воровал? Как это барыня, дура такая, деньги Поликушке без расписки доверила?
Советская педагогическая методика, основанная на живом, беспрерывном общении учителя с учениками, подхватила Петра Степановича, как ветер сухой листок, кружила его, то подбрасывая, то ударяя о землю. Пот с него лился уже ручьями.
Директор не хвастал: класс был на самом деле активный, вдумчивый. Интерес к теме урока возрастал с каждой минутой. Руки, перепачканные то чернилами, то дегтем, взлетали уже десятками. Живой обмен мыслями начался и между самими учениками. Русые косы трактовали получение Поликушкой муки и прочего от помещицы, как законную оплату трудодней, но активист с вопросительным знаком протестовал:
— Какие могут быть трудодни, когда ему нормы не дадено? По блату он ловчил! Какая у него работа была? Туфта! Попади он к нам в третью бригаду — завертелся б тогда!..
Тут сердце Петра Степановича застучало, как пулемет, остатки старорежимной души вошли в непосредственный контакт со стоптанными каблуками, а в глазах запестрели экспортные рябчики… К счастью, раздался звонок.
В учительской он плюхнулся на диван, даже не почувствовав впившейся в спину дефективной пружины.
— В амбула… — договорить он не смог.
Уборщица Карповна кое-как довела его до амбулатории, и контрольный врач, без упрашиваний и споров, подписал больничный листок.
Вечером к нему заглянул сосед-директор.
— Ну, как наше ничего? Когда в школу?
Петр Степанович поднял с подушки обвязанную мокрыми тряпками голову.
— В школу? Нет уж, извиняюсь. Не затянете. Хоть в «другое место» вызывайте. Чорт с ними, с семьюстами рублями! Я человек лояльный и вовлечь себя авантюру не допущу!
— Вы что? Запсиховали, товарищ дорогой? Какие там авантюры?
— Какие? Это у вас проработкой называется? Это сплошная контрреволюция! Пятьдесят восьмая статья по всем пунктам! Провокатор ваш Поликушка! И Толстой-то хорош! Еще «зеркалом русской революции» называется! С таким зеркалом знаете куда угодишь? Я и диплом свой сжег, и жене приказал портрет Пушкина снять. Тоже ненадежен. Давно пора русским классикам чисточку хорошенькую сделать! Чего только товарищ Берия смотрит? Где же бдительность?..
Философия Платона Евстигнеевича
Весной 1942 года, когда стало ясно, что немцы займут Северный Кавказ, мне пришлось призадуматься о будущем. Для меня было очевидно, что перед уходом Советы «хлопнут дверью» и что я сам почти наверняка попаду под этот «хлопок». Ведь я знал, что меня терпят лишь постольку, поскольку я нужен, как квалифицированный культработник, но в острый момент со мной сведут счеты. В дальнейшем так и произошло с теми, кто своевременно не принял мер самозащиты. Они были арестованы в последние дни перед сдачей Ставрополя; часть их была перебита в тюрьме брошенными гранатами, а другие угнаны в восточном направлении и застрелены по дороге.
Всемогущий советский блат помог мне преобразиться: я поступил садовым сторожем в один из пригородных колхозов, вынул вставные зубы, отрастил бороду и превратился в само-настоящего деда, живущего в своем садовом шалаше и пугающего ребятишек увесистой дубиной. Туда же я перетащил и сынишку, которому тогда было три года. Он считался моим внуком, кстати и подкармливался там, так как в городе уже наступил полный голод: кроме хлебного пайка ничего.
Скоро у меня завелся там друг — Платон Евстигнеевич, инвалид гражданской войны, «почетный старик» колхоза и коммунист с 1918 года. Он был ночным сторожем при амбарах, и мы с ним коротали теплые летние ночи, покуривая самосад около моего шалаша.
— Советская власть — оченно замечательная власть, — рассуждал, сплевывая, Евстигнеевич, — при ней, милок, все можно. Понимаешь: все! Только… осторожно! — хитро прищуривался он. — Людей понимать надо, какие они есть. Все равно, как замки. Рассмотрел его, подобрал ключик и пожалуйте — все твое! Так- то.
Евстигнеевич любил пофилософствовать и, найдя во мне внимательного слушателя, воспылал ко мне искренней дружбой. Очевидно, и моя седая голова внушала ему доверие.