отпуск и переодеваясь, он отстегнул ключ от строевых брюк, положил его на столик… и не пристегнул к выходным.
— Промашка!
Но сначала казалось, что она прошла благополучно. Вернувшись из отпуска, Коля увидел ключ лежащим попрежнему на столе, а своего сожителя Матюшова лежащим уже в постели.
«— Значит, не полюбопытствовал, — решил про себя Коля, — я зря на него подумал. Хотя характер его всем известен. Ведьмина он продал, когда тот анекдот про Сталина рассказал. Ну, ладно, сошло!» — окончательно решил Коля, стягивая второй сапог.
— Сынок или дочка? — прозвучал вдруг непонятный для него вопрос, пропетый утрированно-сладким голоском. — С чем прикажете поздравить?
— Ты про что?
— Да про то… Сам знаешь, тихоня.
— Что?
— То… про что в родилке сообщают. Хорош друг — ни словечка!
— Ты, что, обалдел?
— Прежде балдел, а теперь поумнел. Ты, браток, жук хороший. Этакую невинность на себя напускал… Ну, так как же, с сынком или с дочкой?
— Ничего не понимаю.
— Брось петрушку строить. Иди лучше в сознание. С сынком, значит? — залился тонким смехом Матюшов. — А мировой из тебя папаша получится! Заботливый!
В мозгу Коли закрутился какой-то сумбурный фильм. Ключик… портретик… продавец в распределителе, завертывавший ему коробку…
— С бантиком! — заливался смехом Матюшов. — Розовенький?
— Гад! Сексот! По чужим шкапам шаришь!
— И сосочка!
Коля, как был без сапог, подбежал к кровати Матюшова, схватил его за ворот, поднял, поставил на ноги..
До бледневших в мареве майской ночи сиреневых кустов донесся звух двух глухих ударов.
На другой день Колю вызвали с занятий и дежурный провел его к всегда закрытой двери рядом с кабинетом начальника академии. Дверь вглотнула курсанта и через полчаса выплюнула его вновь, несущим подмышкой узел, завернутый в розовую бумазею. Коля как-то странно, не по-военному, волочил ноги и недопустимо для курсанта сутулился. Он шел, ничего не видя, и не заметил даже, как из узла что-то выпало и, погромыхивая мелким горошком, покатилось по полу.
А к концу занятий на висящей у той же двери большой черной доске был приколот листок и на нем стояло отстуканное бездушной, сухо трещавшей машинкой: «Курсанту Куркину Николаю за вещественно- доказанное проявление бытового разложения строгий выговор с предупреждением.»
Коля читал это вечером, когда корридор был пуст. Наступил на что-то ногой. Хрустнуло. Коля нагнулся, поднял маленький, погромыхивающий мелким горошком шарик, быстро спрятал его в карман и вдруг, выпрямившись, как на параде, бросил в упор доске:
— Сволочь!
Сусальный ангел
— Знаешь, Бобби, что скоро Рождество!..
Когда жена называет меня этим, давно канувшим в Лету, полузабытым мною самим именем, я уже догадываюсь, что готовится какая-то диверсия. Нужно быть настороже и поэтому отвечаю в дружесконей- тральном тоне.
— Что ж, Рождество. Верно. Оно каждый год в это время случается.
— На Рождество устраивают елки, — развиваются дальше действия противника, — теперь они разрешены… Ты читал в газетах?
Цель атаки теперь ясна, и я стягиваю свои силы к угрожающему пункту:
— Устраивают те, у кого дети есть. Понятно! Но причем тут мы с тобой? Детей нет, зачем же елка?
— Не для детей, а для нас самих, для больших… соберемся — вспомним…
— Ну, это совсем лишнее, — строго отвечаю я, — какие там воспоминания? К чему? Кроме того, — расходы!
— Об этом не беспокойся. Это все— мое дело! От тебя — только согласие!
Если противник реализует свои строго секретные, неизвестные мне фонды, значит дело серьезное. Чувствую, что мне придется сдаться, но все же еще протестую, расчитывая хоть на почетную капитуляцию:
— Хлопот-то сколько! Где, кроме того? В одной комнате? И поставить-то ее негде!
— Тоже не твое дело! Тебе — никаких хлопот! Зато представь: соберутся свои, только свои, самые близкие… Загорятся свечечки, заблестит снежок на зеленых ветках… Хлопушки, золотые орешки, и в каждом из них — заманчивая, чудесная тайна… и ты снова станешь маленьким Бобби, а я — застенчивой девочкой с голубым бантом на золотистых кудряшках… Хоть на час, на один только час, но вырвемся из этой мышиной суетни, чада примусов, ругани в очередях, грошевых расчетов и беспрерывного, нудного страха! Хоть на час! На полчаса! Ну, Бобби?…
Удар был направлен верно. В полусвете моей памяти, заваленной нагромажденными друг на друга «планами», «показателями», «конъюнктурами», промелькнул смутный облик какого-то мальчика в белой матроске с синим откидным воротником, подкравшегося на цыпочках к замочной скважине запертой двери… Конечно, это был не я, замызганный, истертый, трижды перелицованный советский «спец», а кто-то другой… Прозвучал мотив давно позабытой песенки:
Кто это играет, кто поет ее? Мама? Сестра? Да, кажется, они… Ведь были же они тогда? Были… были… были…
— Ну, согласен. На вашу ответственность, как говорится. Но ставлю и свои твердые условия выполнения плана: во-первых, только свои, никого из сомнительных.
— Конечно! Как же иначе!
— Во-вторых, водка не менее, как в полном ассортименте — чистейшая, лимонная и перцовка, и, в третьих, самое главное… и я сделал паузу…
— Ну!..
— Настоящие малороссийские колбасы! Какое же без них Рождество? И Гоголь такого не признавал! — поставил я трудные, почти невыполнимые условия, не надеясь и сам на их успех.
— Достанем! Сделаем! — с подлинным пафосом строительства воскликнула охваченная самоотверженным энтузиазмом жена, — я тетю Клодю настрою, а она, ты знаешь, все может, коли возьмется.
Это звучало убедительно. Тетя Клодя действительно обладала необыкновенной способностью творить чудеса в области доставаний, добываний, отыскиваний всего скрытого от взоров обычных граждан страны социалистического изобилия. Могуществу ее старушечьего кленового посошка, открывающего самые недоступные двери, позавидовала бы и сама упраздненная ныне фея из сказок. Но о тете потом, а пока мы с женой углубляемся в сложную работу по составлению списка возможных кандидатов.
— Конечно, обоих Морозовых и их чадушку, — выставляю я своего кандидата. Профессор Морозов руководит здесь научно-исследовательским институтом, ведет сложные опыты по аклиматизации каучуковых