стояли голые и некрасивые, и капли воды тускло поблескивали на их обнаженных ветках, словно слезы — от радости, от горя ли?
Давно забытый, ставший ей чужим город открывался нынче для нее своей самой грустной и самой некрасивой стороной. Но может быть, так казалось Насте потому, что чувство какой-то утраты посетило ее сегодня. Отчим? Но ведь она никогда не любила и никогда не жалела его. И наоборот, письмо, оставленное им, письмо об отце, обнадеживало, несло Насте хоть и непрочную, но все-таки надежду. Может быть, отец где-то совсем недалеко? Может быть, даже он живет в этом городе? Может быть, он совсем рядом. И может быть, он, как и отчим, ушел, убежал от медовых рек, не зная, что теперь вот и Насте хочется от них убежать.
Всегда, когда ей было плохо, когда ее кто-нибудь обижал или когда вдруг почему-нибудь грустно становилось в Каменском интернате, всегда ей хотелось именно к матери, именно в этот дом, в эту квартиру со старинной, страшной мебелью, с кремовыми шторами на окнах. Там была ее мать.
Теперь же ей совсем не хотелось туда. Хотелось в Миловановку, хотелось в Каменский интернат… И лишь в дом матери ей возвращаться не хотелось.
Но она вернулась туда.
Вернулась поздно — уже почти зимние сумерки, пришедшие в этот пасмурный день еще до пяти часов, опустились на город, и в окнах домов зажглись огни.
Горели они и в окнах Настиной квартиры. И горели почему-то, как и вчера, во всех окнах. Только не тревожно, как вчера, а по-праздничному ярко и уютно. У Насти дрогнуло сердце — неужто отчим вернулся? Конечно! Конечно же, вернулся! Не мог же он вот так сразу… Не поговорив, не простившись по-настоящему. Не мог, конечно же, не мог!
Она взлетела по лестнице, задыхаясь от быстрого подъема и от нетерпения, несколько раз подряд нажала на кнопку звонка, с удовольствием услышав, как в квартире заиграл, запел веселую мелодию дверной гонг.
Дверь открыла мать. Она была в новом красивом платье, поверх которого был надет очень красивый парадный фартук. И прическа у матери сегодня была тоже очень красивой, новой. И голос ее показался Насте каким-то по-новому красивым и звонким, когда она сказала:
— А вот и моя Ася наконец-то пришла!
И тут же в квартире раздались еще чьи-то тяжелые шаги, и в прихожую из комнаты заглянул совсем незнакомый Насте, новый человек — большой, высокий, с широкими толстыми плечами, с густыми, как грива, седеющими волосами.
— Здравствуй, Ася! — сказал новый человек.
— Ну, будем знакомиться в комнатах, здесь тесно! — все тем же, по-прежнему новым, звонким и красивым голосом воскликнула мать. — Раздевайся, Ася! Да где же ты так долго была? Во Дворце пионеров, что ли?
— Во Дворце пионеров, — тихо отозвалась Настя, не понимая, что же происходит.
— Ну! — сказала мать, когда она, сняв пальто и переобувшись, вошла в комнату. — Знакомься, Ася. Это — твой отец.
— Папа! — вскрикнула Настя.
Броситься к нему она не успела. Он протянул ей руку и сказал:
— Ну, здравствуй! Думаю, поладим с тобой, а? У меня у самого такая же дочка. Чуть постарше, но в общих-то чертах такая.
Настя машинально вложила свою руку в его большую мягкую ладонь. Глаза у него были голубоватые, водянистые — незнакомые, чужие, новые глаза…
— Ну, здравствуй, Ася!
— Здравствуйте, — сказала Настя.
— Вот и слава богу! — весело воскликнула мать. — Вот сейчас я выключу духовку, включу телевизор и — к столу!
Над праздничным, в серебре и хрустале столом сверкала большая люстра. В доме было все как-то по-новому и теперь уж совсем по-чужому…
— Здравствуйте! — сказала Настя зачем-то еще раз.
И новый ее отчим торжественно и важно повел Настю к праздничному столу, не выпуская ее руки из своей большой, мягкой ладони. Он вел ее, словно маленькую. Нет, даже не так. А так, словно уже получил право называться ее отцом — получил это право, не считая нужным спросить, согласна ли на это сама Настя.
Она настойчиво попыталась вытянуть свою руку из его мягкой, но тяжелой ладони. И не смогла.
Ночью, прислушиваясь к голосу старых часов, которые умели говорить, но не могли рассказать что-то тяжкое, и вспоминая этот новый семейный вечер с новым отчимом, Настя думала о том, как она сама, своими руками поломала свое прежнее, такое хорошее и счастливое житье. Почему, зачем поверила она Евфалии Николаевне? Ведь призналась же та, что никаких доказательств у нее нет. И ни у кого их нет. Ни у кого! А Настя поверила совсем чужому человеку.
Что-то похожее на раздражение поднималось в ней против Евфалии Николаевны. Теперь ей больше всего на свете было жаль деда Семена. Вспомнилось, как месяц назад приезжал он сюда, в старый-новый Настин дом, и как она избегала его, а он все пытался заговорить с ней и все ловил ее взгляд глазами. Бедный дедушка!
Да что же это такое получилось? Из-за чужого человека она поссорилась с родным дедом! Да что же это такое? «Что же это такое получилось? — прошептала она вслух, словно надеялась услышать от кого-то ответ. — Что же это такое?»
«Дон-н! — тяжело ответили ей старые часы, знающие о чем-то тяжком. — Дон-н».
Они начали бить совсем не вовремя — свет уличных фонарей проникал в комнату и освещал циферблат будильника, стоявшего на столике у кровати. Было двадцать минут второго.
«Ну и глупо! Глупо! — сказала Настя часам. — Глупо болтать вот так без толку, если ничего не можешь сказать».
«Дон-н! — не унимались, не могли успокоиться часы. — Дон-дон-дон-н…»
Они трезвонили и трезвонили, с хрипом, со свистом, захлебываясь, словно очень-очень больной человек.
«Дон-н! Дон-н! Дон-н! Дон-н!»
Потом она вдруг услышала легкие, но сердитые шаги матери и через открытую дверь в комнату с клыкастым буфетом увидела в полутьме, как мать подошла к часам, открыла длинную застекленную дверцу и тронула маятник ладонью, часы остановились…
Утро не принесло никаких событий, никаких новостей. Тогда Настя проснулась от веселого трезвона новенького будильника, не знающего пока никаких забот, кроме одной — разбудить Настю вовремя, и мать, и новый Настин отчим уже ушли из дома.
Вспомнив, что вчера она не была в школе и даже больше того — не выучила уроков на сегодня, Настя подумала: как хорошо было бы вот сейчас взять и уехать в Дубовское, к деду. И все забыть. И ковер тот забыть, и Евфалию Николаевну, и даже Каменский интернат, и этого нового ее отчима, который весь вчерашний вечер вел себя, как ее отец, и которого она все равно никогда не сможет полюбить, как отца.
Пока она одевалась, припоминая, на каких уроках ее могут сегодня вызвать, стрелки будильника ускакали как-то уж очень далеко. А надо было еще причесаться и собрать портфель. Надо еще позавтракать, хотя это и необязательно.
Пока она причесывалась, стрелки будильника ускакали еще дальше. Так далеко, что ее решение уехать немедленно к деду укрепилось. Матери она оставит записку. Хорошую, добрую, но чтобы поняла она все-таки, что Настя не хочет чужого отца. Ей нужен ее родной, ее единственный отец.
В комнате с клыкастым буфетом взгляд ее остановился на старых часах. Непривычно неподвижный, застывший маятник, остановленный рукой матери, тускло поблескивал за толстым, узорчатым стеклом часовой дверцы, и Насте показалось, что он, точно тусклый зрачок большого глаза — большого и