Они молча, не говоря друг другу ни слова, держась за руки, быстро поднялись по крутой деревянной лестнице к своей улице, все так же молча подошли к воротам своего дома, вошли во двор, в распахнутую настежь дверь Фалиной квартиры, на пороге которой стояла Томка и тихо плакала.
Фаля шагнула через порог, уже зная, что произошло, но все-таки ужасаясь, боясь увидеть это на самом деле.
И она увидела. И это было так просто и так не страшно — что-то большое, неестественно длинное лежало на столе под белой простыней. И оттого, что это уже не было похоже на ее мать и лежало так неподвижно и спокойно, Фале вдруг тоже стало совсем спокойно.
Белый слепой снегопад укрыл землю плотно и глухо. Укрыл, наверно, и невысокую насыпь над общей могилой, в которой похоронили мать.
Фаля не плакала — ни тогда, когда положили мать в гроб, ни тогда, когда, прощаясь с нею, она поцеловала ее в холодные, твердые, как камень, губы, ни тогда, когда наспех заколачивали горбатую, грубо сколоченную крышку, а потом опускали гроб в огромную, еще полупустую яму, на другие такие же, грубо сколоченные гробы… Она не плакала, и ей по-прежнему было до оцепенения спокойно, словно мать снова тихо успокоила ее: «Так будет лучше, Фалечка!»
— Дети-то легче нас такое переносят, — сказал кто-то рядом с ней, когда опускали гроб в яму. — Молодое горе легче старого и заживает быстро. Так уж природой устроено…
Дома после кладбища она достала банку и поделила мед между Виталькой и Галкой. Пришли Валентин, Томка, тетя Паня и Ульяна Антоновна, которая принесла несколько кусочков черного сухаря, и это были поминки. Все сидели за столом долго и так тихо, что какой-то совсем крошечный изголодавшийся мышонок, ободренный необычной тишиной, вылез из щели в полу и потянул со стола Томкин кусочек сухаря. Томка с воплем отбила свой сухарь, а у Фали тут же защемило сердце от жалости к этому голодному мышонку. И только тогда она заплакала, неожиданно почувствовав себя совсем маленькой, не взрослой, а прежней Фалей. Оттого, наверно, что поняла: теперь не она, не Фаля, должна все время думать и заботиться о маленьких — о Витальке и Галке. Тяжкое бремя заботы о них и о матери с нее снято. Теперь о Фале будут заботиться и защищать ее от того рыжего в рыжей шапке. «Так будет лучше, Фалечка…»
Словно угадав ее мысли, Ульяна Антоновна сказала: — Ничего-ничего, Фалечка! Мы сами и документы оформим, и маленьких поможем собрать. И не бойся — мы тебя навещать будем, не бросим.
— Ничего, не плачь, Фалечка! — утешала ее и Томка… — Она спокойно умерла. И лицо у нее совсем и не было страшное… Совсем спокойное было лицо, хорошее такое. Как у того солдатика на берегу. Помнишь?
Солдата на берегу Фаля помнила — она закрыла ему глаза. А вот ее матери закрыли глаза чужие люди… И что-то предательское было в том, что Фаля тайком унесла ковер, и в том, как уходя, сказала матери: «Не навсегда же я ухожу!» Оказалось — навсегда.
Маленьких забрали к себе на ночь тетя Паня и Ульяна Антоновна, а Томка осталась ночевать у нее, чтобы Фале не было так страшно одной. А Фале совсем и не было страшно. Это раньше она боялась кладбищ, крестов, могил. А теперь как можно всего этого бояться, если самое дорогое теперь — там, среди могил.
Она даже уснула ночью, но ненадолго. В комнате было холодно, печку сегодня не топили. Прижимаясь друг к другу, они с Томкой старались согреться, но так и не смогли согреться.
Проснулась Фаля ночью от страшного холода. От холода и от пустоты. Томки рядом с ней не было.
— Томка! — позвала она тихо.
Никто не отозвался. Фале стало страшно. Она села на постели, прислушалась. В незатемненное окно светила луна, расстелив на полу голубоватые дорожки.
— Томка же! — вновь в отчаянии позвала Фаля, и снова никто не отозвался.
И тогда вдруг неожиданно откуда-то издалека, из холодного морозного коридора, донесся до нее слабый тоненький Томкин голосок. Томка пела.
Фаля откинула одеяло и, как была раздетая, выбежала в коридор.
Томка в одной старенькой ночной рубашке стояла, повернувшись к длинному окну, глядела на лунный свет, освещающий двор, и дрожащим голосом пела.
— Томка! — окликнула ее Фаля. — Ты что?
Томка вскрикнула, потом, узнав Фалю, вскинула ладони, сложенные лодочкой, словно собиралась умолять о чем-то, и, стуча зубами от холода, прошептала:
— Фалечка… Родненькая… Прости… Я не могу там у тебя. Она совсем не страшно умерла… а я все равно боюсь, боюсь… Боюсь! Давай лучше здесь посидим!
Она уткнулась головой в Фалино плечо и продолжала твердить только одно:
— Боюсь! Боюсь! Боюсь!
— Ну что ты так! — попыталась успокоить ее Фаля. — Что с тобой, Томка? Мы же замерзнем здесь!
Но Томка, вцепившись в Фалю обеими руками, все равно продолжала повторять лишь одно:
— Боюсь! Боюсь! Давай здесь останемся… Ты только одеяло принеси!
— Томка! Да что с тобой? Нельзя здесь! Здесь мы замерзнем. Да что с тобой?
Фаля обеими руками обняла дрожащую Томку, прижала ее к себе, но Томка успокоилась не сразу. Она еще долго всхлипывала от страха и повторяла одно и то же: «Боюсь, боюсь, боюсь!»
Потом Фаля оделась, принесла одеяло и Томкино цветастое пальто, и они долго сидели в холодном коридоре, дрожа от холода и почти физического чувства страха, которое невольно от Томки передавалось и Фале. А Томка, гоня от себя этот страх, всхлипывая, дрожащим шепотом пела песню о страусенке, родившемся под каким-то далеким тропическим небом.
Случилось то, чего Фаля никак не предполагала — маленьких оставляли в городе, а ей предстояло ехать в другой детский дом, в Каменск. Хоть и не так уж и далеко находился этот Каменск — до него можно было добраться на попутной машине, — но все-таки это был другой город, вернее, поселок.
— Если бы только детские дома были перегружены, как-нибудь устроили бы всех вместе, — объяснили Ульяне Антоновне. — А то и школы в городе так перегружены, что не вздохнешь. Вот разгрузятся школы, тогда и объединим их.
— Разгрузятся! — в сердцах сказала Ульяна Антоновна. — Когда разгрузятся-то? Когда всех раненых на кладбище перетаскаете?
Почему-то в последнее время другие люди то и дело во вред Фале сердили тех, от кого Фаля зависела. Наверно, и на этот раз именно поэтому изменить ничего так и не удалось. Документы были оформлены за несколько дней, и Фаля с Ульяной Антоновной отвели маленьких в детский дом, в небольшое трехэтажное здание на берегу реки, окруженное кирпичным забором, пристройками и голыми зимними деревьями. Виталька и Галка выглядели испуганными и жалкими, хотя встретили их хорошо, даже обедом накормили сразу. Но может быть, это было и к лучшему — то, что их разъединили. Это укрепило в Фале решение не писать того письма тете Кате, которое просила написать мать перед смертью. Пусть тетя Катя приедет за ними и заберет их к себе. Пусть лучше будет так. Пусть лучше голодать, но быть вместе. Тяжкое бремя прежних забот вновь возвращалось к ней…
«Другим хуже», — успокаивала себя Фаля, уходя от маленьких, и было ей стыдно, что она успокаивает себя чужим горем. Но ничем другим успокоить она себя не могла.
Она шла домой, открывала дверь, двигалась по комнате, подметала пол, разговаривала о чем-то с Томкой — все как во сне. Пустота и холод в квартире наводили тоску, притягивая снова боль к Фалиной душе, и ей хотелось поскорее уйти отсюда — туда, к людям. Пусть в чужой дом, пусть в совсем чужой Каменск, но все-таки к людям, к таким же, как она, оставшимся без отца и матери.
И Томка тоже тосковала. Она никак не ожидала, что все так получится. Ей не хотелось расставаться с Фалей.
— Я к тебе приезжать буду, Фалечка! На новогодние каникулы обязательно приеду! Хоть пешком пойду, а приеду! Обязательно, Фалечка!
Почему-то все после смерти матери стали называть Фалю вот так ласково, как называла ее мать, —