твои глаза, гаденыш, и через сто лет узнаю!

— А ты… ты думаешь — я один? — Валентин не слышал своего голоса, и казалось ему, что и не он это говорит, не он, а ненависть его заговорила так страшно, чужим и страшным языком. — Сейчас сюда придут! С оружием! За тобой, сволочь! Не уйдешь, сволочь!

Он задыхался в каких-то еще более страшных ругательствах, не понимая, что делает совсем не то. Ему казалось, что за его спиной и рядом с ним стоят все люди, обожженные войной, что за ним — вся огромная страна в гневе.

На самом же деле он стоял один на пустой, стремительно заметаемой снегом рыночной площади. Стоял один на один с этим здоровым рыжим парнем, и не было у него никакого оружия, кроме этого взгляда, которого рыжий все-таки боялся. Боялся! Боялся!

Торопясь, рыжий пошарил по карманам — проверяя, наверно, на месте ли деньги, — потом повернулся и, все так же, торопясь, оставив на прилавке бидон, весы и еще что-то, пошел прочь.

— Стой!

Валентин догнал его и не слушающимися пальцами вцепился в рукав черного полушубка.

— Стой!

Парень с силой отшвырнул его от себя. На ногах Валентин удержался, мягкие подошвы его старых валенок держали его на утоптанном почти в лед снегу крепко. Подошвы же добротных кожаных сапог парня заскользили, и он, взмахнув руками, грохнулся на землю.

Валентин бросился на него, ухватил за воротник полушубка, закричал — без слов, только чтобы услышали где-нибудь, кто-нибудь! Лишь бы только услышали и прибежали на помощь.

— А-а-а-а!

Метель заглушила его голос, смяла. И крепким, красным, волосатым рукам нетрудно было разомкнуть его больные непослушные пальцы на черном воротнике. Уже через несколько секунд парень навалился на него и, заглушая все еще рвущийся, зовущий на помощь крик, обхватил руками его шею…

Теплый, толстый Фалин шарф не позволил ему сомкнуть пальцы на горле Валентина. Шарф, как щит, прикрывал его, и парень в бессильной ярости, пытаясь добраться до его горла, царапал подбородок и лицо Валентина тупыми твердыми ногтями. И у Валентина где-то в самой глубине сознания жило: лишь бы не добрался до горла, лишь бы не добрался… И Фалин шарф не пустил красные волосатые пальцы к его горлу! Валентин отчаянным усилием отпихнул парня, вырвался, выполз из-под его тяжелого тела. Сапоги рыжего продолжали скользить по утоптанному снегу, не давали ему найти опору, не позволяли встать. Но он успел вцепиться в ногу Валентина, когда тот поднялся, и они снова, сцепившись клубком, покатились по снегу, пока с силой не ударились о деревянную стойку прилавка.

Наверно, ушиблись они одинаково сильно — Валентин на несколько секунд оглох и тут же почувствовал, что тело парня как-то обмякло.

И тогда он снова закричал, вспомнив на этот раз, что есть слова, которыми зовут на помощь:

— Сюда! Сюда! Сигнальщик! Сюда!

Ему казалось, что его зов заглушил шорох начавшейся метели, убил стоящую на огромной и безлюдной рыночной площади тишину, перекрыл все звуки в огромном городе, все другие голоса, другие крики.

— Сюда! Сюда! Сигнальщик!

Удара по голове он не почувствовал, не понял даже, что его ударили, не видел, как и когда рыжему удалось дотянуться до упавшей с прилавка гири. У него только потемнело в глазах, и снег у прилавка стал вновь багрово-черным.

Последнее, что он увидел, прежде чем потерять сознание, были неведомо как попавшие сюда, на этот холодный снег у прилавка, сказочные цветы. Они, яркие на черном, свешивались с прилавка в снег, и морозный метельный ветер трепал и рвал их живые лепестки.

* * *

Когда он очнулся, метель уже в полную силу играла на пустой рыночной площади. Не поднимаясь, скрипя зубами, со стоном, он размотал шарф, снял шапку и прижался головой и лицом к мягкому нежному снегу, чуть облегчившему боль. Голова гудела и болела, на темени вспух большой болезненный бугор, но крови не было — теплая дедова шапка смягчила удар.

Он поднялся, стиснув зубы, чтобы не стонать больше, и огляделся. Вокруг не было ни души… Пошатываясь, он обошел почти весь рынок. Везде было пусто и тихо. Только метель хозяйничала, заметая голые прилавки белым пухом. На западной стороне еще оставались не закрытыми последние, угловые ворота.

Валентин снова застонал, уже от другой боли — он выдал, выдал себя, этот рыжий, а Валентин позволил ему уйти, скрыться, спрятаться в свою нору!

Как и где теперь искать его? Как найти и доказать, что он предатель, сигнальщик, если Валентин даже не запомнил его лица? Если лицо этого рыжего намертво заслонилось в его памяти другим лицом — тем, в кайме летного шлема, которое он увидел, но не успел тогда запомнить? Теперь же лицо немецкого летчика не давало удержаться в памяти другому лицу…

Он заскрипел зубами, поняв, что не может вспомнить лица рыжего парня.

Потом он резко остановился, не замечая, что все еще держит шапку в руках, что голова его обнажена и ветер швыряется снегом, и снег путается в волосах, смерзаясь в льдинки и причиняя лишнюю боль. Цветы! Последнее, что он увидел, были цветы на черном — Фалин ковер! Значит, это ему она продала свой ковер! Значит, есть еще надежда — может быть, Фаля запомнила его лицо! И только тут он горько спохватился, что бросил Фалю одну и она так и ушла, не дождавшись его.

Домой он добирался долго — плохо знал дорогу в этом чужом для него городе. Здесь лучше всего он знал лишь один путь — через площадь первомайских демонстраций к зеленому скверу, в глубине которого стоял оперный театр. Через ту самую площадь, где его повесят, если немцы войдут в город…

А когда он наконец-то добрался домой и вошел во двор, в распахнутую калитку, ему не нужно было обращаться к своей обожженной душе, чтобы понять, что произошло. Двери дома были распахнуты настежь, двери Фалиной квартиры — тоже.

На пороге стояла Томка и плакала.

Где Фаля? — спросила она, подняв на него злые, заплаканные глаза. — Куда ты ее увел? У нее мать умерла.

Тогда он молча повернулся и пошел на берег реки — за Фалей.

* * *

Он знал, что у нее самое большое горе в жизни. И мог ли он утешить ее словами о том, что мать ее умерла не самой страшной смертью? Он имел на это право — утешить ее именно так. Но он не делал этого, потому что знал — утешения быть не может. Мать Фали, как и его мать, убила война. Убила по-другому, убила исподтишка, тихо, но все равно убила именно она — страшная багрово-черная война в летном шлеме того немецкого летчика. И утешения не было и не могло быть.

Он метался, не зная, что же теперь делать. Он так ждал, когда заживут обожженные руки! И вот теперь, когда сняли бинты, он связан, прикован к этому городу из-за этого рыжего! Он ненавидел его, жалея об одном — не он первый увидел ту гирю, упавшую с прилавка. Для него все решить могла только одна Фаля. Если она запомнила рыжего и сможет помочь его разыскать, Валентин задержится, останется здесь на I какое-то время. Если же нет — уедет.

Но он знал, что у нее самое большое горе в жизни, и боялся тревожить ее расспросами о человеке, купившем ковер, вышитый руками ее матери. Не спрашивал он у нее ничего ни в день похорон, ни в те дни, когда дед и соседки хлопотали о детском доме. Он боялся ее тревожить, а время уходило, уходило безнадежно.

И в то же время, не признаваясь себе в этом, он боялся, что Фаля и в самом деле запомнила рыжего, и тогда придется остаться, чтобы его найти, разыскать, добыть из-под земли, а он с трудом доживал эти последние дни в городе без света, спрятанного за черными дерматиновыми шторами, и почти с ужасом думал о том, что из-за этого рыжего ему придется остаться здесь еще на какое-то время. Может быть, на долгий срок. Может быть, на месяц, на два! Может быть, на целый год! Ему казалось это невозможным, но и уехать, не попытавшись ничего узнать о рыжем сигнальщике, он не мог. А рассказать, объяснить кому- нибудь, что ему помогла обличить предателя его, Валентина, обожженная душа, он не хотел, не мог, боясь,

Вы читаете Утренний иней
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату