рисуются все остальные картины.
Вся наша улица, все мои друзья росли без отцов. У кого-то из них они были расстреляны чуть раньше, чем родился я, у кого-то погибли во время войны сороковых годов. И окармливали нас матери - непроходимо нищие, вечно голодные и полураздетые во имя торжества коммунистической идеи.
Конотоп, как уже говорилось, всего лишь крупная узловая станция и вся производственная жизнь теплилась вокруг завода, где умельцы ремонтировали увечные паровозы и 'больные' вагоны. Мама моя, Александра Михайловна, поднимала двоих детей: меня и сестру, которая родилась в сороковом, двумя годами раньше, чем я. Работы - никакой. Негде оторвать копейку. Торговать нечем и некому. Топить печь - забудь. Полы в хибаре глинобитные. Если б не те две козы-кормилицы, что изловчилась купить мама, то не писать бы мне этой книги. Но до сих пор я не могу переносить запаха козьего молока. Каково же было маме? Не напрасно говорят, что холод и голод в обнимку ходят. Мама, как и другие, надевала 'беспалые' перчатки и в сорокаградусный мороз да с утра пораньше шла на дорожные тупики. Там выбирала несгоревшие куски угля из отбросов паровозного шлака, черные окатыши мерзлого бурака , который оставался на путях после грабительских ночных налетов голытьбы на товарные вагоны. Я хотел бы ей иной судьбы...
Почему она, а не жена коммуниста - начальника тюрьмы? Почему ее пальцы, а не пальцы жены коммуниста - начальника станции окоченевали до бесчувствия, до ломоты в суставах? Почему все дети в наших разоренных семьях переболели туберкулезом и пневмониями? Почему жена какого-нибудь честного работяги, а не жена картавого палача Надежда Крупская ползала у разграбленных ворами эшелонов, собирая мерзлый бурак, чтоб сварганить детям похлебку?
Не надо быть записным психологом, чтобы представить себе ту болезненную и взрывоопасную смесь эмоций, творящуюся в детском сознании. Ведь это коммунисты декларировали на словах аскетизм и отрекались от материальных благ во имя идеи строительства рая на земле. А на деле - всех обули и одели: обобрали трудягу почище, чем сто Шешеней вместе взятых. И то: зачем в раю еда, обувка и одежка?
К шестнадцати годам я с мамой объехал почти всю Россию.
А начал - в пять лет.
Со своего огорода и сада мы снимали сочные вишни, клубнику, яблоки, перебирали их с сестрою, затаривали и на себе таскали в багажный вагон. Тщедушные и голодные, грузим их, а менты посмеиваются, издеваются над беззащитными и безденежными. Даешь им, копеечникам, взятку и без билета едешь торговать. В грузовом вагоне или в паровозе. Несколько раз за лето едешь куда-нибудь на север: в Вологду, в Кандалакшу, в Сыктывкар или Мурманск, в Архангельск или Сегежу, Кандалакшу или Москву. Я таскал мешки и сторожил их на вокзале, пока мама в чужом городе искала грузовичок подешевле...
Я помню Бериевскую амнистию пятьдесят третьего года. Она застала нас с мамой в лагерном крае - в Карелии. Я видел, как изможденные зека громили станционные киоски Они отняли у меня, огольца, семечки. Они вырвались из ада. И теперь я понимаю, что они мстили режиму, который на каждой и самой захудалой станции имел своего Ильича, указующего путь к коммунизму. Видно, где-то в сокровенных глубинах детского сознания сама по себе приросла, а потом и дала свои горькие плоды мысль, что и там живут люди. И люди неслабые... Сколько ночей я проспал на Киевском вокзале Москвы на мешках, давленных картонках, на дорожном тряпье! Чем можно было меня испугать после этого?
Только нечаянной радостью. Вот с вырученных денег купит она мне, голубка, какую-нибудь футболку или рубашонку пошьет, а я боюсь: порвут в уличной драке. Однажды она купила мне магазинный игрушечный кортик: как я это забуду? Кортик этот запомнился потому, что не было у нас магазинных игрушек. Лыжи, санки делали сами. Сами строгали и, размачивая, загибали лыжи, мастерили какие-то пушки, автоматы, лимонки взрывчаткой начиняли. Те, кто остался жив после этих игрищ могут подтвердить мои слова. И мне было радостно и тяжело. Потому, что мама отрывала эти несчастные деньги от семьи, от своего скудного рациона. Вот что страшно вспоминать, а совсем не то, что зимой в школу приходилось бегать в тапочках.
В шестьдесят пятом, когда меня впервые посадили, маму оставил ее второй муж и мой отчим, бывший полковой разведчик Сергей Васильевич Пронкин. Хороший русский человек, он прошел всю войну до самого Берлина. Этот враг рейха стал другом нашей обездоленной семьи. В детстве он беспризорничал на Украине и, как русский, был лишен нормального человеческого общения даже среди себе подобных, поскольку национализм украинский особо крутого замеса.
Мы были еще несмышленышами, когда он пришел к нам жить и стал работяжить кузнецом на паровозоремонтном. Всю жизнь за копейки. Зимою и летом - в единственной своей некогда черной, а потом - белой от соленого пота, застиранной рубашке. Он воспитывал нас с сестренкой, как умел, после каторжного труда,обычно, лежа на диване с самокруткой и каким-нибудь историческим романом. Кто может упрекнуть его в этом? Я не могу. Он был хороший человек, и мы звали его папой. Вскоре в нашей семье появилась младшая сестренка Катя.
И все же, понимаю, как не хватило мне мужского примера!
Через три года после того, как меня посадили, отчим умер, от инфаркта. Прости меня, Господи: каюсь... Так и не увидел его после своего освобождения в 1968 году.
Верно назвали нашу измученную страну бабьим царством... А еще вернее было бы назвать ее бабьей зоной. Но об этом - после.
После и о том, чем стали для меня железные дороги.
12
В четыре года - уже стал помнить себя -подсаживался я вечером в огородные лопухи к соседу и ждал, аки тать, когда потухнет свет в окошках и все уснут. А к утру выщипывал семейства роз, пионов и прочая, как советская власть выщипывала цветущие семьи, и нес краденые цветы в полусвете утра к московскому поезду. В этом поезде кочевали на Крым курортники. Им нравились туземные дети Конотопа, нищета и дешевизна, они швыряли нам от щедрот своих. И я, в числе других, мог утром отдать прибыток маме, а если пофартит, то спереть походя еще где-либо и что-либо нужное для домашнего обихода.
В чужом огороде - и хрен слаще.
У еще одного нашего соседа в саду росла старая шелковица - огромное, корявое дерево, усыпанное жирной ягодой. Мне лет семь. И так мне хотелось этой шелковицы, что ночью я не выдерживал: через плетень - и вот оно дерево. Стараюсь не оставлять следов. Ночь черная, шелковица черная, мысли розовые: вкусная ягода, сочная! Только все кругом густо пахнет дерьмом. Наелся я шелковицы и домой скользнул, а запах дерьма - скользит за мной. Да простит меня Читатель за столь неприятные контрасты с ароматами летней украинской ночи, но как же мне было мерзко осознать, что сосед измазал ствол благородной шелковицы содержимым отхожего места! И как приятно было думать об отмщении!
Я насобирал в тире латунных гильзочек, начинил их серой, заклепал и заложил в консервную банку с ватой. Вату эту я поджег и ровно за пять минут до шести утра устроил этот заряд под утренним стульчаком соседа. Я знал, что он посещает уборную в шесть утра, аккуратно, как немец. Далее, нетрудно представить себе драматургию происшедшего со стрельбой и прочими выхлопами.
С тех пор на улице меня иначе как Коля-партизан не называли.
Но все это являлось больше мужскими рискованными играми, чем хулиганством. Мы - дети войны.
Возможно именно поэтому и еще под воздействием героического кино, мы всерьез увлеклись 'рельсовой войной'. Строили каменные завалы на пути поездов и путевые обходчики уже знали участки риска. Они, матерясь в полный голос, разбирали наши завалы, останавливали поезда. Однажды ночью мы старательно разболтили двенадцать с половиной метров железнодорожных рельсов и утром через весь город пропёрли рельсы в скупку металлолома. Нас было четверо и лет нам было на четверых - от силы тридцать шесть. А за килограмм металла мы получили бы по семь копеек. Будь на нашем месте взрослые - получили бы минимум по двадцать пять лет срока за килограмм, потому что нас поймали и - слава Богу! - не произошло крушения поезда. Это ведь называется диверсией, как и поджог нефтебазы, который мы же, щенки, устроили, чтобы посмотреть как оно будет гореть. Горело, как в кино. Нечто подобное я видел позже на лесоповале в Коми АССР.
Детские игры за гранью дозволенного!
13
Все же стоит поблагодарить судьбу за это детство, давшее мне крепость характера и неистребимую живучесть. Голод, нищета и ненависть, детское бесстрашие, когда не понимаешь реальности смерти и она