программ на ноутбуке.
В последнее время я увлекался антропологией, этнографией и историей, проявляя повышенный интерес к арийцам и Шумеру, но теперь с сожалением признаю, что все прочитанное мной оставило лишь впечатление о прочитанном. Я по-прежнему не помню хронологии, и не смог бы выдать нечаянным слушателям связную историю Шумера или арийцев.
Я вовремя встал в фарватере моей реки забвения, чтобы успеть собрать все, что она не унесла еще в своих мутных водах: имена тех, кого я любил, имена тех, кем хотел быть любимым, подробности той жизни, которую уже почти затопило непослушной рекой.
Сперва надо было бы отречься от всех интервью, на которых остались брызги от моей речки Леты: создавая миф о самом себе, я многое бесстыдно переврал, не полагаясь на память, которая иногда предлагала мне совсем не то, чем я хотел бы гордиться.
Мне нужно оживить воспоминания о своих родителях, потому что это единственные воспоминания, которые меня согревают и за ничтожную скудность которых мне по-настоящему стыдно.
Как наваждение, вспоминается мне случай в юрмалском доме, когда после генеральной уборки мы с моей теткой Ильиничной передвигали диван на вымытый пол, и в угол между стеной и диваном, как в западню, попалась с тряпкою моя мама. Мы громко хохотали втроем, когда после нескольких попыток выйти из ловушки она оказалась совсем припертой к стене: Марья Ильинична открывала ей проход со своей стороны, в то время как мама устремлялась к моей. Я подавал диван назад, а мама уже видела выход со стороны Маши. Кажется, трижды мама бросалась то в одну сторону, то в другую, пока не оказалась пойманной в самом углу. Я знаю, почему образ заметавшейся матери так дорог мне: я узнаю себя в ней, и отражаюсь в ней со всеми своими метаниями. Может быть, мое подсознание не работает так глубоко, как мысль, которую я теперь сформулировал. Но для чего-то каждый раз всплывает эта одна из немногочисленных сцен, в которых я отчетливо помню маму. Чтобы продемонстрировать в ней все, чем мы похожи друг на друга — немножко глупостью, немножко растерянностью перед каждой новой задачей, несомненно — юмором, а главное — вечной загнанностью в угол между диваном и стеной? В угол, в который нас всегда ставили и глупость, и растерянность и, несомненно, юмор, которого часто хватало только на то, чтобы смириться с очередною ловушкой.
Третий автор тоже сдался без боя. Я долго откладывал звонок Альтову, чтобы сообщить пренеприятное известие: его «Сон в руку» не пользуется успехом. Мы долго возились с этим текстом, и по совету Толика сделали номер даже интерактивным: я пробовал зацепить зрителя толкованием снов, если у меня получалось вызвать их на шутливую откровенность. Переписка с Семеном продолжалась все лето, номер разбухал еще из-за анекдотов, которые я «нарыл» в Сети. Но сам Сенин «Сонник» получился мало забавным. Самым веселым местом оказалась моя коллекция храпов и шутка про Абрамовича, которую придумал Толик: «Если снится дерьмо, как вы знаете, это — к деньгам. Представляете, что снится Абрамовичу?». Текст уже чуть не улетел в корзину, но после сентябрьских концертов в Сочи, когда в монологе остались только анекдоты и придуманные мною связки, он вдруг «ожил». Сеня, несмотря на свою щепетильность, известие о том, что его слов почти не осталось, принял спокойно, а мое предложение рассчитаться хотя бы за идею весело отверг:
— Не надо ничего. Просто записывай номер в рапортичку.
Кажется, в 79-м году мы с Андреем Днепровым ездили в Ленинград на охоту за текстами. В северной столице жили два популярных автора, писавших даже для Райкина, — молодые Михаил Мишин и Семен Альтов. Они успели засветиться одной, выпущенной, впрочем, небольшим тиражом, общей книжицей, откуда и попала ко мне «Кающаяся Магдалина».
Я запомнил тесную прихожую в квартире Мишина, в которой стояли два велосипеда, и его чернявого сына, который как раз в момент, когда мы с Андреем входили в дом, выволакивал свой велосипед на улицу.
Помню, что каждый вечер мы ужинали в Доме актера на Невском, где однажды я, Андрей и Альтов набрались так, что чуть было не искупались в Фонтанке. Семен тогда ссудил меня парочкой распечатанных через копирку монологов, которые потом не пригодились из-за того, что были похоже больше на рассказы, которые я до сих пор не умею исполнять. С Андреем после этой поездки вышла какая-то ссора из-за поблекшей во времени причины. Впоследствии мы, правда, опять тепло сошлись: я приезжал к нему на Таганку, в дом, мимо которого нередко проезжаю теперь по пути в Котельники.
Квартира Днепровых в те годы была настоящим богемным пристанищем, где можно было встретить многих знаменитостей. Я помню молодого Валю Смирнитского с Татьяной Коршиловой, с которой у него, по- видимому, был роман. В этом же доме, впоследствии жил Леня Якубович, тоже друживший с Андреем. Там, вероятно впервые, я встретил Листьева и Любимова, новых звезд посвежевшего советского телевидения.
Мама Днепрова, Валентина, была дочерью известного артиста оперетты Митрофана Днепрова и работала режиссером в Москонцерте. В молодости она наверняка была так же худа и заметна, но в зрелые годы ее легко было запомнить по прокуренному голосу, черным, нечастым зубам и по седым, нарочно не крашеным волосам, собранным в простецкий пучок на затылке. Это была матушка московского «мажора», позволявшая своему сыну многие вольности, о которых я не посмел бы мечтать в Юрмале, живи я вместе с родителями. В просторной квартире, неприбранной и похожей на коммуналку, всегда оставались до утра случайные гости, поодиночке или в сложившейся за вечер паре. Я нередко сам ночевал у них, покоренный этой московской вольницей. Валентина Митрофановна курила папиросы, и в комнатах можно было вешать топор, а он бы не падая парил в едком табачном дыме. За большим столом играли в рулетку или преферанс. Гости приходили с портвейном или водкой. А хозяйка, шутя, быстро успевала к ним с форшмаком или запеченной курицей.
Помню замечательную коллекцию жестяных табличек и комические заголовки из советских газет, развешенные в туалете. Слова «инсталляция» или «концептуализм» еще не произносили на каждом шагу, довольствуясь бравым интеллигентским матом, но и тогда эта выставка был очень похожа на нынешние вернисажи беспокойной молодежи, — правда, теперь уже в просторных цехах бывших заводов или мастерских. Табличка «Тихо! Идет совещание» красовалась на наружной стороне туалетной двери, «Не влезай — убьет!» была приделана над самым унитазом.
Андрюша был довольно ленив, и от этого начал стареть раньше всех в нашей компании, распуская живот и с каждым годом все ниже опуская голову. Когда после победы на конкурсе мне разрешили спектакль в Театре Эстрады, я начал репетировать «Три вопроса», пьесу, переделанную Коклюшкиным из своей юмористической повести. Для Андрея там нашлась роль. Он с недельку походил на репетиции, а затем заскучал и исчез. Мы еще недолгое время иногда встречались в концертах, которые он вел в районных клубах или парках, а потом он стал чаще пропадать на долгих гастролях.