Зачем ты жил, что смех твой значит?»
«Я утешал рабов уставших», — отвечу я.
И Бог заплачет!
Все расхохотались. Сперва уверял, что сам сочинил, потом признался, что это Гаркави.
Все повторяли, смеялись. А надо бы плакать.
Едешь в поезде, смотришь в окно — лес да поле, а в голове эти строчки крутятся.
В детстве папа возил нас в степь на раскопки и показывал каменных баб. Эти изваяния с кургана казались чем-то загадочным, таинственным, вечным. А теперь из окошка насмотрелась. Стоят по всей России на каждом переезде обыкновенные бабы, только совсем как те, каменные, и смотрят на поезд — в каких-то чунях, телогрейках, серых платках.
Из тех городов, где были концерты, пошли письма. Сперва еще отвечала на каждое, а теперь не знаю, что с ними делать. Просят прислать лекарств. Пишут из тюрьмы. Поклонники присылают фотографии. Какие-то душещипательные истории. Или совсем ужасные. Актриса из Курского областного театра — больна, трое детей, один из них, девочка, — инвалид, облилась горящим маслом и ослепла, и никто не может помочь. Листки, вырванные из ученических тетрадей, открытки. Восхищение, заверения в любви, просьбы за кого-то похлопотать, устроить в больницу. Иосиф смеется: «Вот это и есть известность. Это же хорошо! Ты же этого хотела!».
Этого я не хотела.
Что мне с этим со всем делать? Выбросить, сжечь — Бог не простит, а сделать ничего невозможно.
Хорошо было с устройством только в Ленинграде. Иосиф снял номер в «Астории». Я еще помню, как она превратилась в рабочую столовку. А теперь опять фешенебельная гостиница. Прекрасный номер с видом на Исакий.
А самое удивительное, что люди здесь остались те же. Метрдотель барон Николай Платонович Врангель. Кажется, он единственный, кто еще умеет носить фрак не на сцене. И еще больше удивилась, увидев все ту же лифтершу Дину, все с той же челкой — точная копия Анны Ахматовой с портрета Альтмана, только постарела и раздалась вширь.
Вот это хотела записать: удивительно, как все меняется, а люди остаются.
Тогда, в «Астории», налила себе огромную ванну. Вот такую хочу к нам на дачу: чтобы можно было вступать, а не залезать, задирая ноги.
В детстве у меня была такая игра: представляла себе, что, когда вырасту, у меня будет огромный дом со множеством комнат, и вот я их обставляла.
И вот выросла. И обставляю.
Все, о чем мечтаешь, сбывается. Только что с того?
Сегодня пекло. Все расползлись, кто куда. На окнах спущены соломенные шторы. В саду прямо перед балконом растет старая вишня, можно, перегнувшись через перила, рвать ягоды. В узкую щель между соломинками видно, как поднимается горячий воздух — змейки. Отовсюду стук молотков, топоров — Валентиновка строится вовсю.
Жарко было уже с самого утра — на градуснике в тени 20 градусов, а на подоконнике уже хоть яичницу жарь.
После утреннего кофе сидела в качалке на террасе, листала модные журналы из Прибалтики, которые взяла у портнихи. Маша гремела кастрюлями на кухне, мама слушала радио. Иосиф в Москве, приедет только в субботу.
Заехал Луговской, мой дачный поклонник, на мотоцикле с коляской, поехали купаться на запруду. Ехать ужасно неудобно, и страшно трясет, но было весело, много смеялись. На Клязьме тихо, хорошо. Луговской дурачился, как мальчишка, несмотря на все свои ромбы, ловил пескарей пилоткой. Потом надел ее, полную воды, себе на голову.
На обратном пути заехали в бывшее Загорянское имение посмотреть на руины заброшенного дома. Большой и красивый парк, но с разбитыми и поваленными статуями. Пруд, подковой окружавший сад, давно превратился в стоячее болото. Деревья истлели внутри и держатся на одной коре. Провалившиеся мостики. Окрестные жители растащили и разломали все, что можно. Представляла себе, как там все было раньше. Кто-то ведь старался, чтобы все было красиво. В зарослях сныти Луговской нашел могилу последних владельцев имения, которые умерли еще до революции: «раб и раба Божии Бычковы». Хорошо, что Бычковы ничего этого не видят.
Вернулись часам к пяти, мама с Машей варили варенье на жаровне в саду. Я хотела попробовать пенки, поднесла ложку ко рту, долго дула, а нахал Луговской ткнул под локоть — у меня рот и щеки все перемазаны! «Ах так! Тогда я вас всех сейчас перецелую!» Все от меня врассыпную. Гонялась за ними по саду и вокруг жаровни, кричала: «Самый сладкий поцелуй! Куда же вы?». Хохотали так, что чуть живы остались.
Зачем я все это пишу? Ведь ничего ровным счетом не произошло ни важного, ни примечательного. Обычный дачный день в середине каких-то годов какого-то века.
По радио передают отрывки из «Дон Жуана» Моцарта — как раз сейчас ария Дон Жуана перед балконом Эльвиры.
Погода резко переменилась. Весь день дождь с самого утра. Играли в лото. Скука. Ничего не читалось. Быстро стемнело. Только дождь кончился, захотелось пройтись. Хорошо, что я убедила Осю выложить дорожки кирпичом — можно вот так после дождя гулять, нет луж и не утонешь в грязи. Вышла в мокрый, холодный сад. Так зябко стало, будто пришлось надеть на голое тело сырую шерстяную кофту. Куда ни шагнешь, в темноте наступаешь на улиток. Целое улиточное нашествие в этом году. Стояла и смотрела на деревья, на небо, на быстрые тучи, на яблоки, на полоску света из закрытого шторой окна в маминой комнате. С веток капало. Везде мокрые шорохи. Кроны тихо плещут. Флоксами пахнет после дождя пронзительно, сладко, дурманяще.
Поднялась на пустую террасу и села в качалку. Свет не стала включать. И так захотелось, чтобы кто- то очень-очень близкий сидел рядом. Полушепотом сказать ему: «Смотри, яблоки светятся в темноте, будто у них свет изнутри!».
Думала о разном. Вспомнилось, как на Пасху ездили с Машей в Хамовники. Церквей осталось мало, внутри давка. Было ужасно душно от свечей и толпы. Стояли, стиснутые со всех сторон, так что мне стало плохо. Какой-то страх. Еле вырвались на воздух.
На улицах ночью полно народу: в театрах в Страстную субботу объявили спектакли, начало в 10 вечера, и кинотеатры работали всю ночь.
Шли домой, и в ушах все жил чудесный пасхальный мотив: «Христос воскресе из мертвых смертию смерть поправ…». Маша вдруг спросила, верю ли я в будущее воскресение мертвых: «Вот я в Бога верую, а в воскресение — нет». «Почему же, Маша?» — «Не верю и все. Бабка моя покойница, она что же, так трухлявой старухой для вечной жизни и воскреснет? Тогда, получается, что всем надо молодыми умирать. Нет, сказки все это!»
Маша, Маша! Пусть будут сказки.
Если Бог дал каждому свою жизнь, так даст каждому и свое особое воскресение.
Если Бог совершил одно чудо и дал мне эту торопливую, ускользающую жизнь, то придумает, как дать мне другую, которая останется. И там тоже будет та пасхальная ночь. И этот сегодняшний вечер после дождя. И не верящая в свое воскресение Маша, которая уже сопит в своей комнатке. И Иосиф, который где-то в Москве, не знаю с кем. И моя мама в комнате наверху, наверно, читает, у нее еще горит свет. И папа. И мой малыш. И все-все-все.
Сегодня утром приехал Иосиф. Привез разные деликатесы из Елисеевского, устроили долгий завтрак под сиренью. Дали попробовать Маше устрицы — та плевалась. Это напомнило александровский ананас. Они подарили своей домработнице как гостинец для родных в деревне ананас, так те не знали, что с ним делать, и сварили суп.
Маша ушла на станцию в магазин, и мама начала разговор о воровстве прислуги. Говорила, что