нельзя потакать и проч., а Иосиф заступился: никогда не считаю сдачу, принесенную Машей, — взяла от нужды, и Бог с ней.
Неужели он с ней спит?
Рассказывал, что в Москве из-за духоты дышать совершенно невозможно, что такого жаркого лета уже давно не было: на асфальте остаются следы от каблуков. Ругал только что открытую гостиницу «Москва». В газетах пишут, что лучшая в мире, а на деле, как всегда: снаружи роскошь, мрамор, малахит, яшма, а в номерах ящики комодов не задвигаются, дверь в ванную невозможно закрыть, к тому же нет пробки в ванне, и надо умудриться чем-то заткнуть.
У него там всегда броня на номера для гостей, а я знаю, что Иосиф водит туда свою девицу из мюзик-холла. Отдаю ему должное — он никогда не приведет никого к нам домой, в нашу постель. И за то спасибо! Хотя что значит, в нашу? Нет никакой нашей постели.
Иосиф изменяет мне давно. В глаза уверял, что у него никого нет, а я все сразу почувствовала. Не знала: верить или не верить. Уговаривала себя: конечно, верить. Я обязана всегда давать любимому человеку шанс на правду. Но что бы он мне ни говорил — я не верила и делала вид, что верю. Даже когда он говорил мне правду — я не верила, а когда лгал, что любит только меня одну, — верила.
Специально пошла в мюзик-холл посмотреть на тридцать московских герлз под руководством импотента Касьяна Голейзовского. Все красавицы как на подбор, в трико, обсыпанные блестящим порошком, в шикарных туфельках на высоченных каблуках, с ультрамодными прическами. Стала гадать, какая из них. Потом подумала: какая разница! Они все одинаковые.
Мы вернулись в библейские времена, когда мужчина имел столько жен, сколько мог содержать — как сегодня.
Я знаю, что и сама была виновата. В те ужасные годы, когда никуда не хотелось выходить, никого видеть, вся злость, все раздражение выливались на Осю. Он стоял между ними и мной. Он прикрывал меня от того мира, спасал, как мог, хотел сделать все, чтобы смягчить удары, чтобы мне не было так больно. А я сходила с ума, и все скандалы, все истерики — все выливалось на него, бедного моего Осика. Я ненавидела тех людей, а страдал за них муж. Я не могла с ним больше спать, просто не могла! И все попытки опять что-то наладить, исправить, поговорить опять заканчивались скандалом. Не знаю, как можно было так жить, в атмосфере непрекращающегося скандала.
И никакого особенного повода не нужно было. Просто несколько дней раздражение копится, прессуется — потом разряд. Я говорю что-то, а он и не слушает, одевается, чтобы уйти, смотрит на будильник на комоде и бросает между делом: «У тебя есть еще три минуты». Взяла часы и швырнула их на пол.
А потом уже ссорились не бурно, шумно, как ссорятся любящие, а холодно, затаенно.
Прекратилось понимание. Как испорченный телефон. Говорили, а не пробиться сквозь помехи, шебуршание. И каждый слышит только себя, свой возвращенный голос.
И точно так же вдруг заметила, что нет контакта даже с самой собой — со своим телом. И потом только видела следы от ногтей на ладонях. Оказывается, все время сжимала кулаки и не заметила, что делала себе больно.
Запомнила последний наш скандал — из-за вазы. Когда это было? В прошлом году, весной. Да еще не просто чашки-тарелки, а разбила дорогую китайскую вазу какого-то столетия, которую он с такой гордостью притащил из антикварного. И вдруг странное ощущение, что это не я, что я уже где-то далеко. Это какая-то другая женщина кричит в ярости и бьет зачем-то дорогие, красивые вещи. А я сама уже давно успокоилась, и мне ничего уже не больно и ничего не жалко. И этот человек уже так отдалился от меня, что не может причинить мне настоящую боль.
А главное, ужаснулась самой себе. Поняла, что я себя такую ненавижу.
Первая мысль была — убить его и ее! И дом взорвать. И весь мир уничтожить. А потом вдруг кончились слезы и силы переживать, успокоилась и сделала вид, что ничего не знаю, что ничего особенного в наших отношениях не происходит.
Как я ненавидела его голос, когда он звонил: «Бэллочка, лапушка, уезжаю на два дня!». И начинал плести что-то про какие-то дела. А на самом деле звонил из номера, который снял, чтобы провести ночь с любовницей. А она, может, сидела рядом и гладила ему коленку. Отвечала, стараясь, чтобы голос не дрогнул: «Конечно, Осик, не волнуйся! Быстрей возвращайся! Я тебя очень люблю и жду!».
И смотрю на себя в зеркало. У меня вот морщины на шее. А у нее нет.
Но подобные девицы как раз нестрашные. Таких скачущих красоток можно не бояться. Надо бояться молчаливых, спокойных, с глазами удивленного ребенка. Вот как у Маши.
Она еще действительно совсем ребенок. Один раз я вернулась домой, а Маша выскакивает из моей комнаты — я вошла и сразу поняла, что она нежилась на моей постели.
Вдруг представила себя на ее месте. Я ведь, наверное, тоже бы стала примерять, пока хозяйки нет, все ее платья, чулочки, туфли, шляпки.
Работящая, чистоплотная, замкнутая. Тихий омут.
От зарплаты отказалась, мол, израсходую и все, а так если нужно на свечки, так вы мне дадите, мол, держите деньги у себя, а то я потеряю.
Надо пойти купить ей туфли, а то ходит черт знает в чем.
Не выдержала дачного заточения и съездила с Иосифом в Москву. Пыльно, душно, но зато есть люди.
Были в гостях у Днепрова с Милич. Полвечера проговорили о перезахоронениях в Москве. Всех поразил почти прижизненный вид тела композитора Николая Рубинштейна. Еще говорили о картинах из Эрмитажа. Днепрову передали слова Грабаря, что 80% ценнейших картин из Эрмитажа продано за границу и что скоро их начнут выкупать обратно с большой выгодой.
Снизошел своим появлением сам Александров. Его спросили, как ему удалось в «Веселых ребятах» сделать быка пьяным? Оказалось, что они в Гаграх на съемках перетянули быку проволокой ноги. Дамы возмутились: «Но ему же было больно!». Александров рассмеялся. Рассказал, как у Мейерхольда на сцене должны были драться по-настоящему и разбивали друг другу носы, и хлестала настоящая кровь. Заявил, что если ты искусство принимаешь всерьез, то, как Авраам, должен уметь пожертвовать не то что быком, а родным сыном.
Смотрела на него и ни на минуту не усомнилась, что этот — да, пожертвует, и рука не дрогнет. Пожертвует и сыном, и женой, и всеми за этим столом.
Сидит, закусывает водку грибочками, селедочкой и просто излучает успех. Рассказывал, как встречался с Чаплиным и как в Голливуде его нарасхват приглашали на обед все знаменитости. Черт его знает, может, и вправду приглашали.
Говорят, он строит Орловой дачу во Внукове по собственному проекту — с окошечками в виде сердец. Верх безвкусия и убожества.
Хорошо после Москвы снова вернуться в Валентиновку! От Москвы странное впечатление — жизнь становится лучше, и это чувствуется буквально: отменили карточки, закрыли унизительные торгсины, куда люди несли свои зубы, продуктов в изобилии и становится все больше, театры, кино — битком. Но все остальное осталось — люди-то те же! Днепровы хвастались новой шведской столовой, новым радио. Дом — полная чаша. И все напоказ, лишь бы пустить пыль в глаза. Милич специально при гостях послала кухарку в Елисеевский купить буженину для своего шпица. А мы потом едем от них, и я смотрю в окно, как женщины на улицах плохо одеты и как все что-то несут, нагружены какой-то тяжестью — жестянки от керосина, кошелки, мешки, корзины. Лезут с этими мешками в трамваи. И смотрят на меня с завистью и злобой.
Почему все друг друга презирают и из кожи вон лезут, чтобы было чем похвастаться — квартирами, шубами, прислугой, любовницами, машинами, сытой, жирной жизнью?
А вдруг наказание будет не после смерти, а до?
Зеркало в гостиной ко мне снисходительно, показывает меня такой, какой я хочу быть, зеркало в