— Я тебе дам понюхать! — Ленька Жмых хотел было снизу вмазать крепышу в челюсть. Но не успел.

Крепыш головой боднул его в лицо, так что розовые круги поплыли в глазах Леньки-боксера. Себя он ощутил уже в кустах.

— Ты чё, козел! Я тебе сейчас полпорции сделаю! — Ленька зубами распустил шнурки, сбросил перчатки и со своей финкой, с которой никогда не расставался, вышел к головастому незнакомцу.

Ножевых ранений на теле Порции оказалось больше дюжины. Хоронили Порцию не шпана, не мелкие хулиганы — настоящие вятские воры. Порция был вор, — другая квалификация, другой авторитет в блатном мире. В их среде клички давались не по фамилиям. Сотоварищи поклялись отомстить за Порцию отвязному фраеру, который кинулся на него с финкой.

Несколько дней Ленька Жмых не дотянул до отправки в Советскую армию. А на зоне, после суда и приговора вскрыл себе вены. Шел слух, что ему посодействовали.

IV

Мир юношеский — будто слоеный пирог. Сверху сладко искрится сахарная пудра, а в глубине, между сдобными коржами, может быть самая горькая горечь горчицы. И, верно, нет на земле отрока, который не мечтал бы поскорее переметнуться с вилючей тропы юношества на взрослый, независимый путь.

…В середине лета в пустующей, заброшенной голубятне, что возвышалась над сараями у одного из мопровских домов, появились белые породистые голуби. Из тюрьмы вернулся, оттрубив два года на «малолетке» и добрав полгода на «взросляке», Анатолий Шмелев, по кличке Мамай, который сызмальства имел две страсти: голуби и грабеж. Кличку ему подсудобила собственная мать, не потому что пошибал он чем-то на дальнего родственника бурята, с узким разрезом глаз, — подсудобила, когда узнала, что он поколотил в школе сразу шестерых сверстников: «Какой ты у нас Мамай!»

Дом, в котором жили Шмелевы, стоял наособину — не на линии улицы, а в глубине. Построен он был относительно других домов много позже и не вписался в шеренгу. Шмелев-старший зашибал деньгу в приполярной воркутинской шахте, а жену с сыном переместил из шахтерской общаги в Вятск; приткнулся на землю деда, откусил у него часть огорода, выстроил дом с верандой, сараем и голубятней.

Свист Мамая над голубятней, которую далеко видать с улицы Мопра, звучал недолго — упекли голубятника; с местными парнями дружбы он спаять тоже не поспел. Но о нем знали, его помнили. Темная и дурная слава — самая яркая, липкая слава.

— Стоять!

Они шли втроем: Пашка, Лешка и Костя. Возвращались с реки по грунтовой дороге со стороны огородов.

«Стоять!» — в этом командном оклике сзади, брошенном низким, хриповато-прокуренным, оскалистым голосом, была не только власть или угроза, но и требование откупа.

Мамай появился из малинника, со стороны сарая, над которым и высилась голубятня. Рукава темной лиловой рубахи у него были засучены, на предплечье синел татуированный меч, увитый плющом и змеем с высунутым жалом, на пальцах синело несколько наколотых колец. На голове — полосатая фуражка с длинным козырьком. Тень от козырька делала темные карие глаза глубже и ядовитее.

Он стоял один против троих. Он смотрел на них, троих, не просто как на беспомощных сопляков, и даже не как на рабов или пленников, задолжавших какую-то мзду, он смотрел на них как на тварей — с брезгливой презрительностью.

Взгляд Мамая остановился на Косте:

— Деньги! — негромко произнес Мамай, опалив Костю свирепым взглядом из-под козырька.

— Нету, — пролепетал Костя. — У меня честно нету.

— Попрыгай! — приказал Мамай.

Костя послушно стал прыгать на месте, подтверждая свои слова: денег нет, монеты в карманах не звенят…

— Теперь ты! — кивнул Мамай, глядя прожигающими глазами на Лешку.

Тысяча гипнотизеров не заставили бы Лешку Ворончихина прыгать на месте! А тут всего два слова и один взгляд. Никогда Лешка не чувствовал себя таким жалким, мелким и униженным! Он прыгал на месте перед уркой, покорно, как холоп, лакей, как чмо… Денег у него тоже не имелось — прыгал без звона.

Пашка сунул руку в карман, вытащил пару монет: двугривенный и пятак.

— Вот. Двадцать пять копеек, — сказал он дрожащим голосом.

Мамай оттянул свой карман брюк, приказал:

— Ложь сюда! — Потом он опять обошел леденящим взглядом троицу: — Курево! Всё, какое есть!

— Мы не курим, — на правах старшего за всех ответил Пашка.

— У-у! — ненавистно взвыл Мамай. — Щ-щень! — Его словно покорежило от ненависти, он резким коротким ударом под дых согнул Пашку; наотмашь саданул рукой по лицу Косте, раскровенил губы, и тычком, сильным подлым тычком кулака ударил в лицо Лешке.

— Сорвались! Щ-щень!

Лешка с Костей сразу побежали. Пашка, держась за живот, заплетаясь, стал улепетывать за ними. Мамай пнул ему напоследок под зад, — нет, не пнул, ударил каблуком, так унизительнее.

Ночь. Лешка не спит.

Лешка вспоминал тот случай… Серафима Рогова родила внебрачного сына, назвала его в честь возлюбленного Колюшкой; так вот этого, годовалого Колюшку отучала от груди: у Серафимы с молоком стало скудно, надо было мальца переводить на прикорм. Лешка был случайным свидетелем сцены: Серафима намазала грудь горчицей, а Колюшка с жадностью, не чуя подвоха, обнял розовыми жаждущими губами мамкину грудь… Как же так? — возмущался Лешка. Ребенок ничего не понимает, он ведь и пожаловаться никому не может, если его мать, от которой он ждет ласку и защиту, вместо молока — горчицу ему! Лешка не судил Серафиму. Он только ярко представлял горе и страх беспомощности, которые испытывал младенец Колюшка, несчастный, преданный самым родным человеком…

Сейчас, в эту ночь, когда спать невмоготу, он чувствовал себя словно Колюшка. Преданным, брошенным и одиноким, с горчицей на губах. Со свежим синяком под глазом. И пожаловаться некому, а уж наябедничать и вовсе позорно — и немыслимо.

— Надо было мне с ним драться, — вдруг прошептал Пашка, он, конечно, тоже не спал и слышал вздохи брата. — Пусть бы он меня избил. Пусть бы убил! Только бы не так…

— Ты бы не смог с ним драться, — в ответ прошептал Лешка.

— Почему не смог? Не такой уж он здоровый…

— Он зверистый. В нем жалости нету… Чтоб с ним драться, одной мускулатуры мало. Плохо, что Леньку Жмыха посадили. Он бы его укротил. Надо чего-то другое выдумывать…

— Я в самбо запишусь, — прошептал Пашка.

Они помолчали.

Пашка лежал, думал, горько дивился. Как здорово начинался ушедший день! Летний цветистый день. Он дышал свежестью, искрился зелеными блестящими листьями, слепил солнцем и белизной огромных облаков. К этим облакам взмыли от голубятни белые птицы. И они — Пашка, Лешка и Костя — смотрели на этих голубей, любовались их высоким полетом.

Они ходили на Вятку, чтобы увидеть первый белокрылый «Метеор», судно на подводных крыльях, которое прибыло в местный порт. Судно словно летело над водой, гордо задрав нос… Пашка неспроста приглядывался к «Метеору», собирался покататься на нем с Танькой Востриковой.

А потом они возвращались от реки обратно и тоже искали в небе голубей, — белых проклятых голубей! Неужели Мамай может кого-то полюбить и сюсюкать с птичками? Ему бы волкодавов стаю… И мир, белый и яркий, как гребень волны от летящего «Метеора», сразу померк. Все почернело вокруг от страха, от звенящего, заполонившего всё: и слух, и зрение, и мысли, и чувства — страха. А ведь мир-то внешний не изменился. И солнце, и облака, и пенистая волна от судна — всё те же… Пашка встрепенулся, испуганно оторвал голову от подушки. Слава богу, Таньки с ними не было!

— На мизинце у него, — зашептал Пашка (даже произносить кличку не хватало духу), — крест выколот. Он чего, в бога верит?

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату