Ко мне пришли два студиста: Лев Лунц и Николай Никитин{32}.
Они мне сказали: «Расскажите нам что-нибудь про искусство, потому что мы студисты».
Я им ответил: «Я расскажу вам нечто вроде отрывка из «Хитопадеши»{33}: рассказ в рассказе. Это будет интересно как образчик индусской поэтики, – я забочусь о вашем образовании, потому что вы студисты».
Они сказали: «Хорошо».
«В некотором царстве, в некотором государстве жил один середняк; вот убрал он к осени с поля хлеб, молотит его и ругается. Шел в это время мимо старик и говорит ему:
– Чего ругаешься – чистый воздух портишь, разве тебе избы ругаться мало?
А середняк ему отвечает:
– Да как же мне не ругаться, плох урожай, опять напутал Николай Угодник, где нужно было вёдро, он там дождь пустил, где солнце – там мороз.
А старик тот и был сам Николай Угодник. Обиделся Николай Угодник и говорит ему:
– Ну, если я тебе плохо погоду делаю, то вот тебе самоопределение, вот тебе мандат, делай погоду сам.
Обрадовался мужик, сам стал погоду организовывать.
Только убрал он к осени урожай. – плох урожай, совсем плох.
Молотит он и ругается, так ругается, что на дороге проезжие лошади морду отворачивают.
Идет Николай Угодник, смеется:
– Как урожай?
Ругается середняк так, что в небе пробежалые тучки ахают.
– Да разве это урожай?
– Ну, расскажи мне, как делал погоду?
Рассказал мужик все по параграфам.
Смеется Угодник:
– А ветер у тебя был?
– Зачем ветер, он только хлеб путает.
– Нужен ветер, без ветра ни рожь, ни пшеница не обсеменятся. Да у тебя, небось, и грозы не было.
– Не было.
– И гроза нужна.
Подумал тут середняк и говорит Угоднику:
– Знаешь, делай лучше погоду сам.
А Угодник ему говорит:
– Действительно, ты поступил так, как поступают люди в Италии, ставшие потом идиотами.
– А как поступали в Италии люди, потом ставшие идиотами? – спросил середняк.
– Жили в Италии или Японии люди, и стали сами они замечать, или другие за ними заметили, что глупеют они ежесуточно, а летом даже на три часа вперед. Спросили врачей, те бились, бились и догадались: ели эти японские или итальянские люди лущеный рис, а та часть, которая нужна мозгу, есть в рисе, но только в его шелухе.
И тогда сказали врачи:
– Не нужно изобретать пищу, всего не предусмотришь, а если люди, ставшие идиотами от того, что они не ели шелухи, похожи на мужика, забывшего о ветре, то человек, который пожелал бы все учесть, был бы похожим на индийскую сказку о тысяченожке.
– А что это за сказка о тысяченожке? – спросили люди, ставшие идиотами.
Врач сказал:
– Была тысяченожка, и имела она ровно тысячу ног или меньше, и бегала она быстро, а черепаха ей завидовала.
Тогда черепаха сказала тысяченожке:
– Как ты мудра! И как это ты догадываешься и как это у тебя хватает сообразительности знать, какое положение должна иметь твоя 978-я нога, когда ты заносишь вперед пятую?
Тысяченожка сперва обрадовалась и возгордилась, но потом в самом деле стала думать о том, где находится каждая ее нога, завела централизацию, канцелярщину, бюрократизм и уже не могла шевелить ни одной.
Тогда она сказала:
– Прав был Виктор Шкловский, когда говорил: величайшее несчастье нашего времени, что мы регламентируем искусство, не зная, что оно такое. Величайшее несчастье русского искусства в том, что им пренебрегают, как шелухой риса. А между тем искусство вовсе не есть один из способов агитации, как vitamin, который должен содержаться в пище кроме белков и жиров, не есть сам ни белок и ни жир, но жизнь организма без него невозможна.
Величайшее несчастие русского искусства, что ему не дают двигаться органически, так, как движется сердце в груди человека: его регулируют, как движение поездов.
– Граждане и товарищи, – сказала тысяченожка, – поглядите на меня, и вы увидите, до чего доводит чрезучет! Товарищи по революции, товарищи по войне, оставьте волю искусству, не во имя его, а во имя того, что нельзя регулировать неизвестное!»
– Ну так что же? – спросили меня студисты.
– Теперь вы должны сказать что-нибудь, чтобы замкнуть традиционное в индийской поэтике обрамление, – ответил я.
– Погубили мы свою молодость, – сказали Лев Лунц и Николай Никитин и ушли.
Это очень способные люди: один написал пьесу «Обезьяны идут», другой – рассказ «Кол».
Об искусстве и революции
«Улля, улля», марсиане!»[118]
То, что я пишу сейчас, я пишу с чувством великого дружелюбия к людям, с которыми я спорю.
Но ошибки, делаемые сейчас, так явны для меня и будут так тягостны для искусства, что их нельзя замалчивать.
Наиболее тяжелой ошибкой современных писателей об искусстве я считаю то уравнение между социальной революцией и революцией форм искусства, которое сейчас они доказывают{35}.
«Скифы», «футуристы-коммунисты», «пролеткульты» – все провозглашают и долбят одно и то же: новому миру, новой классовой идеологии должно соответствовать новое искусство. Вторая посылка – обычна: наше искусство и есть именно новое, которое выражает революцию, волю нового класса и новое мироощущение. Доказательства для этого обычно приводятся самые наивные: Пролеткульт доказывает свое соответствие данному моменту тем, что у его поэтов и родители были пролетариями, «скифы» – чисто литературный прием применения «народного» языка в поэзии, вызванный слиянием старого литературного языка с городским говором и ведущий свою историю от Лескова через Ремизова, – выставляют признаком почвенности своих писателей, а футуристы приводят в доказательство своей органической враждебности капиталистическому строю ту ненависть, которую буржуазия питала к нам в дни нашего появления на свет.
Не очень густые доказательства, слабые основания для домогательства на место в истории социальной революции, на место, которое нам, может быть, не более нужно, чем солнечному свету квартира на Невском в три комнаты с ванной.
Во всех этих доказательствах общее одно: все авторы их полагают, что новые формы быта создают новые формы искусства. То есть они считают, что искусство есть одна из функций жизни. Получается так: положим, факты жизни будут рядом чисел, тогда явления в искусстве будут идти как логарифмы этих чисел.