История Хаджи-Мурата дается в собственном его повествовании и является воспоминанием: оно — пересмотр прошлого, и, как я уже говорил, этот пересмотр является судом героя над своим поступком.
С возвращением назад рассказана от лица автора история Николая I, а в некоторых вариантах даже история его бабки (Екатерины II) и пращура (Петра I).
История гибели Хаджи-Мурата подробно рассказывается после того, как Марья Дмитриевна увидела его отрубленную голову.
Чем кончается героическая борьба Хаджи-Мурата, мы знаем.
Перестановка времени переносит анализ на то, как произошла гибель.
Художественный анализ получает не событийную зaнимательность, а интерес нового раскрытия образа Хаджи-Мурата.
Меняется также тональность описания.
Сцена последней борьбы связывается здесь с песнями соловьев. Песня и соловьи являются сигналами друг другу; они как бы вызывают в нашем воображении предмет с поэтической, точно определенной характеристикой.
Оставаться в крепости стало невозможно. Шамиль тоже был врагом. Хаджи-Мурат решил бежать от русских в горы; он думал сразиться с Шамилем, не решая заранее подробностей будущей борьбы и надеясь только на свою храбрость.
Его нукеры готовятся к бою, обрезывают русские пули для узкодульных горских ружей, точат кинжалы.
В повесть входит песня, уже подготовляя пафос развязки.
Песня, бой и соловьи составляют в конце повести своеобразные сцепления: «В сенях еще громче и чаще, чем с вечера, слышны были заливавшиеся перед светом соловьи. В комнате же нукеров слышно было равномерное шипение и свистение железа по камню оттачиваемого кинжала. Хаджи-Мурат зачерпнул воды из кадки и подошел уже к своей двери, когда услыхал в комнате мюридов, кроме звука точения, еще и тонкий голос Ханефи, певшего знакомую Хаджи-Mypату песню. Хаджи-Мурат остановился и стал слушать.
В песне говорилось о том, как джигит Гамзат угнал с своими молодцами с русской стороны табун белых коней… Потом пелось о том, как Гамзат порезал лошадей и с молодцами своими засел за кровавым завалом убитых коней и бился с русскими до тех пор, пока были пули в ружьях, и кинжалы на поясах, и кровь в жилах».
В песне идут подробности гибели Гамзата.
«Потом все затихло, и опять слышалось только соловьиное чмоканье и свист из сада и равномерное шипение и изредка свистение быстро скользящего по камням железа из-за двери».
Гибель предсказана песней и соловьиным пением. Все построено на переосмыслененном фольклоре, на народной песне, как песне о борьбе. Соловьи переключены из любовной песни в боевую. Это сцепление проходит через композицию конца.
Хаджи-Мурат отбивается от конвоя и въезжает в кусты среди затопленного рисового поля.
«Соловьев в Пухе было особенно много. Два было и в этих кустах. Пока Хаджи-Мурат с своими людьми шумел, въезжая в кусты, соловьи замолкли. Но когда затихли люди, они опять защелкали, перекликаясь. Хаджи-Мурат, прислушиваясь к звукам ночи, невольно слушал их.
И их свист напомнил ему ту песню о Гамзате, которую. он слушал нынче ночью, когда выходил за водой. Он всякую минуту теперь мог быть в том же положении, в котором был Гамзат. Ему подумалось, что это так и будет, и ему вдруг стало серьезно на душе. Он разостлал бурку и совершил намаз. И едва только окончил его, как послышались приближающиеся к кустам звуки. Это были звуки большого количества лошадиных ног, шлепавших по трясине. Быстроглазый Хан-Магома, выбежав на один край кустов, высмотрел в темноте черные тени конных и пеших, приближавшихся к кустам. Ханефи увидал такую же толпу с другой стороны. Это был Карганов, уездный воинский начальник, с своими милиционерами.
«Что ж, будем биться, как Гамзат», — подумал Хаджи-Мурат».
Бой кровав и безнадежен, но Толстой упивается неисчерпаемостью сопротивления. Хаджи-Мурат знает, что нет ему спасения.
«А между тем его сильное тело продолжало делать начатое».
Толстой перестает называть своего героя по имени:
«Он собрал последние силы, поднялся из-за завала и выстрелил из пистолета в подбегавшего человека и попал в него. Человек упал. Потом он совсем вылез из ямы и с кинжалом пошел прямо, тяжело хромая, навстречу врагам. Раздалось несколько выстрелов, он зашатался и упал. Несколько человек милиционеров с торжествующим визгом бросились к упавшему телу. Но то, что казалось им мертвым телом, вдруг зашевелилось. Сначала поднялась окровавленная, без папахи, бритая голова, потом поднялось туловище, и, ухватившись за дерево, он поднялся весь. Он так казался страшен, что подбегавшие остановились. Но вдруг он дрогнул, отшатнулся от дерева и со всего роста, как подкошенный репей, упал на лицо и уже не двигался.
Он не двигался, но еще чувствовал. Когда первый подбежавший к нему Гаджа-Ага ударил его большим кинжалом по голове, ему казалось, что его молотком бьют по голове, и он не мог понять, кто это делает и зачем. Это было последнее его сознание связи с своим телом. Больше он уже ничего не чувствовал, и враги топтали и резали то, что не имело уже ничего общего с ним. Гаджи-Ага, наступив ногой на спину тела, с двух ударов отсек голову и осторожно, чтобы не запачкать в кровь чувяки, откатил ее ногою. Алая кровь хлынула из артерий шеи и черная из головы и залила траву».
Я не сумел сократить эти драгоценные строки.
«И Карганов, и Гаджи-Ага, и Ахмет-Хан, и все милиционеры, как охотник над убитым зверем, собрались над телами Хаджи-Мурата и его людей (Ханефи, Курбана и Гамзалу связали) и, в пороховом дыму стоявшие в кустах, весело разговаривая, торжествовали свою победу.
Соловьи, смолкнувшие во время стрельбы, опять защелкали, сперва один близко и потом другие на дальнем конце».
Соловьи как будто подхватывают шум боя, сменяют его. Упомянув о соловьях, Толстой возвращается к первому описанию репья.
Это описание скрыто существует и в самих перипетиях гибели Хаджи-Мурата.
Толстой пишет: «Вот эту-то смерть и напомнил мне раздавленный репей среди вспаханного поля».
Все случайное снято, остается сущность борьбы человека за свою правду.
Отвлеченность эта не становится абстракцией, потому что она дается после ряда конкретных деталей.
«Хаджи-Мурат» — реалистическое произведение особого рода, как бы заканчивающее историю критического роялизма и в то же время дающее новое для Толстого представление о народе.
По этому пути Толстому пойти было трудно; помогал ему в нем Чехов.
В то же время у Толстого создается новое художественное произведение, как бы на основании самого жизненного факта, без внесения в него элементов привычно художественного. Пути новой прозы в то десятилетие и для Толстого и для Горького шли от Чехова.
В январе 1900 года Горький написал Чехову: «Читал „Даму“ Вашу. Знаете, что Вы делаете? Убиваете реализм. И убьете Вы его скоро — насмерть, надолго. Эта форма отжила свое время — факт! Дальше Вас — никто не может идти по сей стезе, никто не может писать так просто о таких простых вещах, как Вы это умеете. После самого незначительного Вашего рассказа — все кажется грубым, написанным не пером, а точно поленом. И — главное — все кажется не простым, т. е. не правдивым»[315].
С сожалением должен отметить, что в комментарии к изданию 1956 года этот рассказ Чехова снабжен выпиской из письма Горького, которое мы только что цитировали, но процитированный кусок вырезан[316]. Начало, до слов: «После самого незначительного…», отрезано.
Очевидно, И. С. Ежов, составивший примечание, счел неудобным высказывание Горького о смерти реализма. Но тот реализм был на самом деле на излете.
Седьмого мая 1901 года Толстой записывает в дневнике: «Видел во сне тип старика, кот[орый] у