А песок в Херсоне горячий, жжет ноги, сапог-то нет: носишь деревянные сандалии с петлями.
Одежда ниществующих монахов. Когда идешь в таких сандалиях, то при каждом шаге как будто кто-то дергает за ногу.
Но все так ходят.
И кругом стук от сандалий по Херсону.
Так вот идешь по Херсону. Зелень. Зайдешь на базар.
Базар – то торгует, то в панике мечется под обстрелом белых.
В глиняных кувшинах продают молоко. Густое, топленое. Я питался им и абрикосами сперва в счет гржебинских 40 тысяч, но их было трудно менять. 10 тысяч (я привез деньги четырьмя бумажками) никто не менял. Или разменяют на «ходей», на маленькие тысячи с китайскими надписями, а их не берут. Платил за размен 10 тысяч две. Приходилось продавать вещи. Я продал пальто. Потом хорошие кожаные штаны из моего замшевого дивана. Их знали все ученики студии «Всемирной литературы». Дерево от дивана я сжег.
Питался абрикосами и молоком. А на базаре скандалы. Зачем евреи свиное сало покупают? Не надо им, по ихнему закону, покупать свиного сала. У русских и так не хватает. И вера у евреев такая. Зачем они нарушают свою веру?
Занесешь молоко домой. Идешь парком. Зелень, тень – холодно, лужайка – и солнце. Идешь и думаешь рассеянно о своем.
Об ОПОЯЗе. ОПОЯЗ – это значит: Общество изучения теории поэтического языка.
О том, что ясно для меня, как числитель и знаменатель. Думаешь и становишься рассеянным. Взорвался я от рассеянности. Это случилось так.
У нас не хватало запалов.
А нужны запалы, очень. И на случай отступления, и для уничтожения тех бомб, которые в нас бросали белые. Эти бомбы иногда сами не взрывались.
Я привез с собой из Николаева какие-то немецкие белые цилиндрики. Сохранились они в пороховом погребе, и я думал, что это запалы. Миткевич уверял, что нет. И действительно, отверстие для бикфордова шнура в них как будто и было, но уж слишком широкое, можно мизинец всунуть, и сделано так, что края обжать нельзя.
Попросил приготовить мне бикфордов шнур от дымовой завесы и пошел на край оврага делать пробу.
Был хороший день. Трава зеленая, небо синее. В отдалении несколько лошадей и какой-то мальчик. Старые рвы кругом, а в них темные лазы, и что в них внутри – неизвестно; вероятно, просто темнота.
Начал вставлять шнур в цилиндрик, а он вроде круглого металлического пенала приготовишки толщиной, как окружность трехкопеечной монеты, а в длину четверть аршина. Шнур в отверстии не держится: тонок.
Обмотал бумагой. Отмерил на две секунды.
Чтобы ждать не было скучно.
Зажег папиросу. Бикфордов шнур зажигают не от спички, а от папиросы. Все по закону. Закурил папиросу, взял цилиндрик в руку и нагнулся с папироской к нему. В течение четверти секунды не помню подробности.
Вероятно, случайно зажег бумажку, которой был обернут бикфордов шнур.
Мне разнесло в сторону руки, подняло, ожгло, перевернуло, а воздух был набит взрывами. Цилиндр разорвало у меня в руках. Едва успел бледно вспомнить о книге «Сюжет как явление стиля», – кто ее без меня напишет?
Казалось, еще гремит взрыв, еще не упали камни на землю. А я на земле. И лошади, вижу, скачут в поле, мальчик бежит. А трава кругом в брызгах крови.
Удивительно красна кровь на зеленом.
А руки и платье все в клочьях, в дырьях, рубашка черная от крови, и через ремни сандалий видно, как разворочены ноги, пальцы вывернуты и стоят дыбом.
Лежу на животе и визжу, и визг уже вырвался из взрыва, а я правой рукой рву траву.
Я думаю, что солдаты прибежали через минуту. Услыхали взрыв и сказали:
«Так и есть, Шкловский взорвался!»
Пригнали телегу. Все скоро. Они с этой телеги картофель покупали. Кормили их плохо, они покупали картофель и варили его вечером.
Прибежал взводный и Матвеев, тот, большой, стали подымать меня на телегу. А я уже понимаю.
Пришел студент Пик, прямо мертвый.
Положили меня на телегу и под голову подсунули мою полотняную шляпку колпачком, с мягкими полями.
Пришел Миткевич, бледный, как на пожаре моста. Наклонился надо мной, задыхаясь.
У меня еще гремело в ушах. Все тело трепетало. Но я знаю, как нужно себя вести, это ничего, что я не умею держать за обедом в руках ложку.
Я сказал ему:
«Примите рапорт: предмет, данный мне на испытание, оказался запалом очень большой силы. Взрыв произошел преждевременно, вероятно благодаря удалению верхней оболочки бикфордова шнура. Используйте запалы!»
Все было сделано как в лучших домах, по правилам.
Есть правила, как должен вести себя раненый. Есть даже правила, что говорить, умирая.
Повезли в больницу.
Один ученик, солдат, сидел у меня в ногах и щупал их, не холодею ли я.
Привезли меня в лазарет. Поругались с санитарами.
Все как принято. Я лежал и печально узнавал вещи. Положили на стол. Намылили.
Тело мое на костях трепетало. Вот этого я еще не видал.
Оно билось мелкой дрожью. Не руки, не ноги, нет, – тело.
Подошла женщина – врач.
Знакомая из Петербурга. Не видались с ней лет восемь. Начали занимать друг друга разговором.
В это время меня уже брили, это необходимо при перевязках.
Говорил со знакомой о русском великом поэте Велемире Хлебникове.
Забинтовали по пояс, положили на кровать.
Пришла на другой день сестра жены. Я не велел тревожить никого до утра.
Посмотрела на меня. Потрогала пальцем. Успокоилась немножко.
Пошла сказать Люсе, что у меня руки и ноги остались.
О том же, что я взорвусь, было известно заранее.
Вообще, живя, я как будто бы исполняю какую-то производственную программу.
Был я ранен жестоко, в ногах, в груди сидели осколки.
Левая рука пробита, пальцы изорваны, в груди осколки.
Весь исцарапан, как когтями. Кусок мяса на ляжке вырван.
А пальцы на ноге размозжены.
Осколков у меня вынимать было нельзя. Для того чтобы вынуть, нужно было делать надрезы, и рубцы стянули бы ногу.
Осколки выходили сами.
Идешь, немного колет. Скрипит белье что-то. Остановишься, посмотришь, – маленький белый осколочек вылез из раны и торчит.
Вынешь. Ранка немедленно заживает.
Но – довольно о ранах.
Лежал и пах несвежим мясом. Время было жаркое.
Приходили ко мне солдаты. Смотрели ласково. Занимали разговорами.
Пришел Миткевич, сказал, что написал в своем рапорте в штаб:
«И получил множественные слепые ранения числом около 18».
Я одобрил – число верное.