Создание другой нравственности и является как бы причиной переосмысления произведения.
Женщина изменила мужу после того, как она читала с молодым человеком любовную книгу.
Остается в памяти фраза:
то есть было осуждение и женщины, и причины, но судья, Данте, не может взять женщину из ада, и он падает в обморок от жалости на адские камни.
Есть грех, но исправление его не справедливость.
Бегло стараюсь показать, что творчество Толстого, величайшего проповедника новой нравственности, его творчество не проповеди библейской нравственности, оно оказывается переосмыслением законов нравственности…
Новелла, одна из поздних новелл Толстого, «Смерть Ивана Ильича» начинается словами, что человек лежал как лежат все трупы, «выставив свой желтый восковой лоб».
Смерть была обыденна, жизнь его была страшна. Тут анализ переходит от событий необычной части к оценке обыденного, но общего.
Новеллы, написанные Толстым в маленьком домике, почти демонстративно скромном, на дальней улице Москвы, тексты эти просты по событийной части.
Они сильны не в нравственной оценке, они сильны в методах вскрытия недостатков, неполноты старых норм жизни.
Жизнь убийцы своей жены рассказана так, что мы относимся к убийству как к горю убийцы.
Потеряны нормы нравственности.
Две новеллы посвящены убийству из ревности; приходит вопрос, что такое ревность.
Женщина становится как бы собственностью ревнивца.
Герой рассказа «Дьявол» не знает, убить ему себя, или убить женщину, которая его соблазнила, или убить и ее, и себя.
Старый ад разрушен.
Эти новеллы, даже новелла о лошади – «Холстомер», были предметом спора с женой, не только из-за гонорара, а из-за того, кто виноват.
В новелле осуждалась старая нравственность.
В «Холстомере» виноваты все, кроме самой старой лошади; она виновата только в том, что она не в цвет своего племени.
За это ее оскопили.
Она нужна даже после смерти, ее мясо ели.
У нее блестящий хозяин, он мог бы стать героем великосветского романа, – он вроде Вронского: мертвый среди мертвых.
Мир, в котором живет Толстой, – несколько хорошо замкнутых миров, каждый со своей нравственностью.
Он живет в сдвинутом мире. Когда он пишет – никак не может уложиться, – он пишет о своем мире.
Достоевский говорил про Дон Кихота, что когда будет Страшный суд, человечество положит перед богом книгу Сервантеса и скажет: это человек.
Он говорит про Дон Кихота, что тот был добр, чист и он ничего не мог сделать.
Достоевский говорил, что Дон Кихот виноват только в том, что он был один. Он один хотел перестроить человечество путем разъединенных подвигов, и он остался одиноким.
Конечно, это можно сказать о Толстом.
Странно сейчас говорить о толстовстве, но когда в дни 1905 года надо было, можно было образовать общество, но для этого надо было иметь хотя бы 25 человек, которые к нему принадлежат, то всем известный Толстой в своем старом гнезде не нашел этих 25 людей, с ним согласных.
Те люди, которых он призвал к подвигу, – тогда, когда их было много, они ему верили, но они ничего не могут сделать, потому что он сказал им, что все надо сделать из-внутри, переделав самого себя.
Так что можно написать очень печальную книгу.
– Дон Кихот и Лев Толстой.
Знаменитый, богатый, известный всем, умеющий касаться человеческих сердец, видящих человеческое горе, он был виноват только в том, что он один.
Правда, был Чертков, но это была черная, длинная, неверная тень.
Анна Каренина бросилась под поезд.
Графиня Лидия Ивановна, не злой, обыкновенный человек, видит в этом только неприятность для «святого» Каренина.
Мальчик Сергей ничего не сказал и был, вероятно, прав, когда к нему приходил дядя Степан Аркадьевич.
Он только держался, чтобы не заплакать.
Кругом же мальчики. Они заметят.
Что-то увидел Вронский, только тогда, когда он посмотрел на колеса поезда.
Ему казалось, что виноват вагон железа.
А про железо говорят сны и Анны, и Алексея Вронского.
Виноватых как будто нет.
Поэтому ничего нельзя исправить.
Мир шор.
Мир шороха бумаги.
Мир Толстого не был разорванным, хотя он сказал людям больше чем правду: он сказал им про вину каждого.
И теперь мы не можем спокойно перейти к «Анне Карениной» и к «Воскресению», к двум вещам, поразительно похожим и одновременно не похожим друг на друга.
У нас еще есть время.
Вспоминаю, был жестокий мороз. Место встречи – высокий приморский берег в Комарове.
Мы встретились случайно. Его я знал давно. Мы ссорились, мирились, писали, потом разошлись. Звали его Виктор Максимович Жирмунский. В это время умерла Ахматова. Рукописи ее не оказались на месте. Это была вина людей, которые думали, что эти бумаги их наследство.
Анна Андреевна Ахматова, женщина, которую я помню молодой, в тот день или на день раньше умерла. Тот старый дом на противоположной стороне от Летнего сада, за Невским, тот дом стал пустым. Она его называла «Фонтанный дом».
Там действительно было много фонтанов.
Это была высокая ирония.
Или пародия.
Можно сказать, окаймленный гранитом лед Фонтанки, – Фонтанка мне всегда казалась засохшей раной с гранитными рубцами.
Когда человек умирает, мы вспоминаем или стараемся вспомнить его целиком, искусство видеть человека – искусство редкое. С Виктором Максимовичем Жирмунским были друзьями по ОПОЯЗу. Мы не работали вместе, мы даже не думали вместе, мы думали об одном по-разному. Встретились как очень близкие люди. Виктор Максимович все это время кроме своей общелитературной работы собирал в разных местах рукописи Анны Андреевны. Надо было найти автографы. Мы были в одном горе и встретились, забыв, что ссорились.
Вернее сказать, мы не совпадали. Я помню его вместе с Борисом Михайловичем Эйхенбаумом, Юрием Тыняновым, Евгением Поливановым. Эти имена лежали в сердце, глубоко, не как рана, а как путь.
Мы шли по тихому снегу и удивлялись, что вчера мы могли ссориться.
– Из-за чего мы ссорились?
– Я был с тобой не согласен. И сейчас не согласен.
– Но ведь ты меня не прочел?
– Верно, не прочел. Но ведь мы так говорили. Вместе думали. Ты слушал.
– По-разному, – ответил мне человек, идущий рядом.
Близкий человек.