Спорили, расширяя тему, сближая. Так смотрят люди в небо через оптические стекла, расположенные в медной блестящей трубе. Вероятно, я подумал: если хочешь увидеть четко, то не надо расширять поле зрения. Сжатое поле зрения. Только за счет полей, за счет соседних кусков небо приближается.
Делает тему четкой.
Разговор, записанный через много лет, в нем я не могу под страницей упомянуть книгу и номер страницы и поставить кавычки.
Мы шли рядом, вспоминая то, что нас сближает и будет сближать.
– Но ведь ты, – сказал собеседник и друг, – не хочешь писать строго научно: перечислять результаты во-первых, во-вторых, третьих, четвертых…
И друг мой сказал мне темы споров. А я мог бы ответить: и не забыл, – но просто не сказал.
Мороз очищает небо. Зрительная труба колет небо, звезды понятнее в контекстах созвездий. Это мы говорили уже около его дома, двухэтажной дачи. Было так тихо, как тихо в морозе. Друг и я никогда не пили – ни вместе, ни порознь. Он отрыл один сугроб, достал водки; кажется, оказался стакан. Мы выпили не пьянея.
Нам было очень трудно, мы увидели творчество третьего, творчество женщины, жившей там, в Фонтанном доме на реке, которая все же похожа на гранитную рану, на рану, окруженную литым чугуном. Потом мы говорили о целом.
Говорить о созвездиях, не зная звезд, неправильно. Говорить о звездах, не зная, что такое звезда, неправильно. Но звездное небо обычный предмет поиска, цель внимания. Да, я оправдываюсь, я не умею писать так, чтобы вот первый ответ, вот второй, третий. Я не знаком с приборами. Я писатель.
Поэт без рифм, без ритма, с густым, для меня внятным гудением сердца.
С вниманием к исследованиям искусства, методам, приближающим к искусству.
Так казалось мне в тихой морозной ночи.
Расходятся звезды, когда убрана труба, расходятся люди, когда их фамилии окружают черными рамками. Но остается тема – небо. Буду писать разбросанно, пытаясь соблюсти какую-то точность. Я буду писать, не будучи довольным своим малым опытом, опираясь на высказывания писателей, на их опыт, на их противоречивые слова, пытаясь в пересечении показаний найти точность предмета.
Друзья мои, вы разошлись. Остались книги. Друзья мои, некоторые из вас сменили берега. Я не буду говорить точно. Но я даже во сне пытаюсь связывать мысли, сопоставлять их.
Мне говорили врачи, что то, что я считал своей бессонницей до трех часов, это первый сон, как бы его первая оболочка. Как легко думать во время бессонницы. Как бы без читателей, как бы без самого себя – не споря с прежде сказанным, не споря с тем, что я еще скажу, достигнув тихого берега с цифрами, удобными для людей, которые занимаются библиографией и примечаниями к чужим работам.
Что такое поэтическое мышление – не знаю.
Что такое приближения к истине – не знаю.
Но даже во сне ищешь истины в сравнениях, и сны шуршат так, как шуршит река, когда по ней идет еще не закрепленная последними морозами шуга, которая превращает обломки в дороги.
Зачем мы ходим в театр? Зачем мы ходим смотреть одну и ту же роль в исполнении разных актеров? Я нашел сравнение. Лев Николаевич начал вспоминать свою жизнь и не вспомнил – жизнь была закреплена в законных течениях не ледостава, а вскрытия рек, воспоминания шуршали, желая сказать о будущем. И сравнения не было.
Лев Николаевич говорил, что самое прекрасное – это точность ошибок, энергия заблуждения, энергия понимания океанских течений, понимания того, что они многоэтажны. Плывут, соглашаясь и споря и создавая то, что мы потом называем каким-нибудь одним определенным словом.
Младенец живет без воспоминаний. Младенец, говорил Лев Толстой, «привычен к вечности». Нет ни солнца, ни травы, ни неба, – но это досознание младенца, оно велико.
Но и в нем есть сравнения. С первыми словами или с первым криком, первым требованием удивляются попытке расчленения и радости, что расчленение найдет первую точность, первое знание.
Все дети шумят, все дети чем-то недовольны, потому что все реки моют берега в сменах течений. Когда дети в Ясной Поляне, будто бы благополучные, засыпая в кроватках, поставленных рядом друг с другом, шалили, то приходила старая нянька, окутав голову платком, и говорила страшным голосом: «А кто тут не спит? В тот час, когда спать надо». И дети узнавали голое няньки.
Они слышали его тысячи раз, но они почти верили в Ерофеевну, они играли со страхом, то включаясь в него, то отходя от него, как зритель в театре, который верит и не верит в то, что Отелло убивает Дездемону.
Молодой красавец Блок в Шахматове давал спектакль для крестьян. Роль Дездемоны играла красавица девочка, дочь Менделеева. Люди, находившиеся перед балконом, сперва молчали, но временами появлялся легкий смех.
Они смеялись не над господами, не над тем, что люди занимаются не делом, они смеялись, оправдывая себя в том, что они не вмешиваются в действие, не спасают женщину.
Искусство трепетно. Оно гудит, как вольтова дуга. Вы, вероятно, не слыхали или забыли это голубое мычание высоких электрических столбов, электрического освещения на петербургских улицах. Драмы с вылетающим облаком образов шумят на сцене, и противоречия действий делают даже несчастье счастьем зала.
Белинский говорил – для актера сладки его мучения, и мы понимаем, какое блаженство в душу этого человека проникает, когда он узнает, что искра, разгоревшаяся в его душе, разлетится в толпе тысячами искр и вспыхнет пожаром. Мы превращаем и страдание в радость – познанием.
Теперь надо сделать большое отступление.
Для того, чтобы двигаться дальше.
Нужно вернуться к предисловию.
Предисловие говорит о том, что существуют две книги, объединенные в третьей.
О том, что есть перестроенные улицы: но, перестраивая, строитель прокладывает дорогу в старом пейзаже или, скажем, в старой топографии; топография старая – пейзаж будет новый.
Говорится, что здесь, как и везде, есть ворота.
Вот узкое место.
Так вот, есть несколько последовательностей, нитей, это они, сплетаясь, и образуют ткань.
Есть дорога, начатая «Казаками», она продолжена Толстым, – лучше сказать, она продолжена жизнью Толстого.
Есть трудная дорога, про которую мы знаем только: у нее есть начало, завязка; но как быть с концом?
И есть дорога, где встречаются новелла и очерк.
Очерк, который перерастает в художественное произведение.
Это большая тема.
Мы занимались ею в ЛЕФе, в ОПОЯЗе.
Итак, напишем: одно из начал Толстого называется «Очерк Толстого».
Кавказские очерки Толстого потом перешли в систему очерков, я говорю о «Севастопольских рассказах».
Самым настоящим очерком Толстого является «Метель».
Но она не проста, метель.
Она начата Аксаковым.
Продолжена Пушкиным.
На дороге, в метель, надо смотреть в оба глаза.
На дороге в метель встречен «вожатый».
Он окажется Пугачевым.
6. Различие новеллы и очерка. «Севастопольские рассказы» Толстого
Писатель пишет, преодолевая свое прошлое и исходя из своего прошлого.
Лев Николаевич прошел через высоты физиологического очерка, даем название очерку времен Тургенева.