манере несколько отсталыми, они, может быть, именно в построении когда-нибудь будут новыми и неожиданными – обостренными.
Жизнь неожиданна.
И то, что Анна «должна» отбросить красный мешочек, который у нее на руке, перед этим поездом, перед колесами, – вот эта взъерошенность жизни есть и в мире стихотворений, в мире, уже упорядоченном самим ритмом слов, – мире Пушкина.
Стрелки показывают время, а они оторвались от своей основы, они показывают не то время.
Скажем, в стихах Блока, именно в лирических стихах Блока:
Этот обычнейший кусок пейзажа повторен, он как бы вечно повторяющийся и именно обыденностью разрезающий жизнь.
Видение, ощущение отрезано от внутреннего движения человека.
Это как бы сатирично.
Широко развернутое описание бала у губернатора в «Мертвых душах» дано как описание черных мух, двигающихся на белом сахаре.
Это черные фраки мужчин и белые платья дам.
Но это бессмысленность движения.
В метаниях Чичикова, который объезжает мир, как коммивояжер, сказали бы мы сегодня, это движение дано через оценку колеса его брички.
Куда он может доехать?
Колесо оторвалось от всего тихого пейзажа и подчеркнуто бродит.
Оно может заехать куда угодно.
Если в старом романе часы пробили столько-то, били так-то на башне такого-то замка или церкви, то это банальнейшее начало.
Хотя тут тоже даны как будто бы вещи связанные, а мужики, которые оценивают проходимость колеса, они ничем не связаны, но сам Чичиков входит в поэму без объяснения, для чего он едет на этих привычных колесах.
Вот так, неожиданно и через подробность колеса, истинное начало – что же делает Чичиков – перенесено почти в середину того текста, что мы сейчас читаем. Только там дается биография Чичикова, что он должен делать, почему он должен это делать.
Есть, например, в толстовском тексте место: человек настроен очень торжественно, он волнуется, а парадная рубашка на нем помята.
Ее ищут, магазины закрыты, у знакомых не по росту.
Эта маленькой случайности вещь вырвана из общей торжественности ритуальной и одновременно бытовой свадьбы.
Но это переводит свадьбу в другой текст, в другой мир; этот мир одновременно и бытовой, и одновременно он реален и что-то еще, что присутствует только в толстовской подробности.
Как бы прищур его глаз; это его глаз, он смотрит прищурившись.
У Толстого в «Дневнике» отмечается разговор Софья Андреевны, тогда молодой дамы, с горничной, которая тоже участвует в торжественном, знает, чувствует это, но слова, которыми они перебрасываются, и «волосики» вместо «волосы» отбрасывают в неожиданное, причем это неожиданное именно обычное.
В то же время Толстой борется с подробностями, которые кажутся ему лишними.
Обычный, как бы неумелый диалог героев «Женитьбы» Гоголя, их пестрость, их связанность определенной мыслью вдруг нарушается тем, что один из женихов прыгает в окно.
Я вспоминаю постановку, кажется Козинцева, где оба героя боятся, можно сказать, они боятся таинства брака. Это очень хорошо сделано и могло бы быть темой, может быть, Гоголя.
Случай ничтожный, но неожиданный – прыжок в окно, – и это подчеркивается свахой.
Выскочил, но не через дверь, а через окно.
Жизнь встает совсем в другом разрезе, как говорил Маяковский, и большое понимаешь через ерунду.
Но Толстой не хочет удивлять странностью.
Он хочет показать странность обыденного – в подробностях.
Смерть Ивана Ильича – все же радуются.
Он умер, а не я.
А Иван Ильич лежит так, как «должны» лежать все мертвые.
Прожитая жизнь Ивана Ильича была самая простая и самая ужасная.
Толстой боялся не только смерти, но и жизни, если она такая, как всегда.
Описание жизни не должно быть – как всегда, – а как надо.
И даже это неверно.
Оно должно быть иным, из иного отношения.
Отсюда отношение Толстого к подробностям.
Можно даже оказать, они даются с указанием – надо или не надо.
Когда Багратион, раненный, садится на лошадь, – Толстой пишет, еще не отказавшись от обыденного, – садится, сдвинулась бурка, поправляется, – он делает обычные вещи, как всегда делают люди.
Но он делает это так, как они не делают это перед боем.
Он сходит с коня и идет шагом кавалериста – он не умеет ходить просто.
Толстовское описание – это как должно быть.
Он это делает очень рано.
Толстой пишет, что Карл Иванович (учитель в «Детстве». –
Об унавоживании грядок под капусту,
Историю Семилетней войны
и Полный курс гидростатики.
Толстой как бы пользуется правом ребенка – у него есть детское отрицание жизни.
Он делает как надо.
У него есть описание смерти, матери в гробе.
Он обалдело смотрит на нее.
Это и есть его горе.
Он против лозунга – как всегда.
И всегда боролся против него.
И когда он описывает Севастополь – утром, как всегда, ведут лошадей поить, – он показывает обычное – привычное: отсутствие удивления.
Его срывание всех и всяческих масок, про которые говорил Ленин, – это он срывает маску обыденного.
Он описывает Кити, едущую на бал, горничная приносит платье, и лицо ее выражает полное понимание воздушности этого платья.
Кити моют.
И даже за ушами.
Ее мыли в бане, но сейчас кажется, что это важно.
Они живут как все, но так, как не надо жить.
Вот что такое подробность у Толстого.
Надо жить не представляясь.
Жить так, как косят мужики.
Ту точность, о которой говорят как о реализме, он презирает.
Он показывает бой так, как он ощущается человеком на самом деле, а не так, как он представляется.
Раевский стоит впереди всех и сзади поставил двух сыновей.
Толстой говорит, что это бессмысленно.
Никто не обратит на это внимание – война.
На самом деле могут обратить внимание.