кажущиеся моментальными решения в сущности — плоды обдумывания. Замедлились они лишь вследствие внутренней сделки с своею совестью... Читая стихотворение между строк, очевидно ясно, что барышне давно сделано предложение и она принарядилась, зная, к кому идет... Много, может быть, она боролась: идти или не идти... Но, почем знать, не мешал ли ей ребенок... Гора с плеч свалилась... А он-то какой трутень! Он же видел, что ребенок умирает, болен, что в комнате холодно... Отчего же он не принял каких- нибудь мер? Нет, по-моему, ей следовало бы пойти и заложить свое платье, кинуться и туда, и сюда, а ему не дремать и тоже порыскать где-нибудь и как-нибудь достать денег, просьбами ли, унижением, даже воровством и прошением милости... А! Вы скажете, что это стыдно, самолюбие не допускает? Ха-ха-ха! А допустить любимую женщину до положения продажи себя — не стыдно?

Некрасов сидел угрюмый и задумчивый, ударяя себя кулаком по колену перекрещенных ног.

— Но возмутительнее всего следующая картина в веселых стихах, когда она возвращалась:

Голод мучительный мы утолили, В комнате темной зажгли огонек. Сына одели и в гроб положили...

Словом сказать, хоть на час они до того заблагодушествовали, что кавалеру стоило только обнять свою даму и пуститься танцевать: «Тру-ля-ля, тру-ля-ля...»

Все это было представлено мною до того комично, что Николай Алексеевич расхохотался, но вскоре о чем-то задумался и проговорил:

— «Лучшая пора в моей жизни». Вы теперь смеетесь, и я тоже, а прежде?

— Я неоднократно плакал, читая это стихотворение, — отвечал я.

— То-то же и есть, — заметил Некрасов, — в нас не было еще задавлено чувство житейским опытом. Скажи нам тогда: такой-то, мол, бедствует, страдает. И мы верили и протягивали руку, а теперь так и гнездятся в голове вопросы: отчего бедствует, зачем страдает? Не по своей ли вине? Когда вы в первый раз читали это стихотворение, у вас не было седых волос, а теперь я их вижу... Я тоже тогда был с волосами, а теперь... — Некрасов указал на средину своего гладкого черепа и махнул рукой.

Меня очень интересовала известная поэма Николая Алексеевича «Кому на Руси жить хорошо?», и я решился заговорить о ней.

— А кому, вы полагаете? — спросил он меня.

— Да, полагаю, Николай Алексеевич, — сказал я вульгарно, — что лучшего житья никому нет, как лакеям всех сортов и видов, старого и нового времени.

— Иронический вы человек, как сказал Ф. М. Достоевский, — заметил, улыбаясь, Некрасов, — но лакеям жить хорошо не на одной только нашей матушке Руси, а везде и повсюду. Порою и им крепко достается. Так что, как порассудишь, то на белом свете не хорошо жить никому...

Посидев у меня еще несколько минут, Некрасов вспомнил, что он приехал не один, а с дамою, которая ждет его в санках. Даму эту он назвал своею женою. Николай Алексеевич, сколько я мог заметить из промежуточного знакомства, бывал не то рассеян, не то забывчив. Действительно, провожая его на крыльцо, я увидел у ворот сидящую в санках молодую красивую женщину, сколько я припомню, в бархатной темно-вишневого цвета ротонде. Жил я тогда в отдаленной улице Песков, в деревянном флигеле.

Посещение Некрасовым моей убогой квартиры живо рисуется в моем воображении и никогда не изгладится из моей памяти.

А. А. Соколов

Слово «богема» ввел в употребление французский писатель Генрих Мюрже. Богема, собственно, — цыганщина. Богемою Мюрже окрестил студентов Латинского квартала, но затем богемой стали называть всякую интеллигентную бедноту, которая артистически — весело и беззаботно — переносит лишения и даже с некоторым презрением относится к земным благам.

«Есть нечего, да жить весело» — пословица, которой характеризуется жизнь богемы. Но наша богема, имея много общего с богемой Латинского квартала, имела свои особенности. К числу особенностей принадлежало и то, что она делилась на два разряда.

В шестидесятых годах в первом разряде богемы числились: Мей, Кроль, Решетников, Сергей Максимов, Михневич, Помяловский, Курочкины, Василий и Николай, Омулевский, Жулев, Лейкин, Иванов-Классик и многие другие.

Ко второму разряду принадлежали: Шкляревский, Кущевский, Ломачевский, Крутиков, Волокитин и другие.

Первые выбирали для своих сходбищ рестораны почище и подороже, вторые ютились в подвальных ресторанчиках, которые так и звались «ямками».

Замечательно, что первый разряд богемы пил сильнее, так сказать — беспробуднее. Многие из них принесли свою жизнь в жертву своей невоздержанности: почти все они умерли, не достигнув 50 лет, а некоторые погибли на заре жизни. Так, Решетников умер 30, а Помяловский — 27 лет.

Если из перечисленных нами лиц С. В. Максимов, В. О. Михневич, Н. А. Лейкин и другие достигли более солидного возраста, то на это, безусловно, повлиял выход их из богемы. А на этот выход оказали влияние хорошие женщины, давшие им семью и сердечное отношение.

В богеме второго разряда гигантами питья являлись Шкляревский и Кущевский.

Шкляревский — русский Габорио, совершенно не оцененный нашею партийною критикою <...> Прошла критика <...> мимо Шкляревского, не отметив ни одного его романа, а между тем все его романы, взятые из уголовных дел, были удивительно талантливо разработаны.

Пользоваться Шкляревскому уголовными делами было очень легко, так как он около четырех лет занимался у А. Ф. Кони. Шкляревский знал отлично жизнь. Он вместе с А. С. Сувориным учительствовал в Воронежской губернии, затем служил и много путешествовал. Что заставляло его пить — необъяснимо. Его всегда в дни запоя спасал великий гуманист-врач, профессор Манассеин, который клал его в клинику и вытрезвлял.

Некрасов тоже много раз старался останавливать Шкляревского, видя в нем большое дарование.

— Разве ты так бы писал, если бы жил трезвее? — говорил он ему.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату