Кто-то тихо берет меня… знаю — кто. Стискиваю за шею и плачу в горячее плечо. Отец спрашивает: «Чего это ты разрюмился?» Но я плачу теперь от радости. Он подносит меня к окну, отмахивает занавеску на кольчиках. спрашивает: «ну, как, хороша наша Троица?» дает бархатный кошелечек с вышитой бисером картинкой — Троицей. В кошелечке много серебреца — «на троицкие игрушки!». Хвалит меня: «А здорово загорел, нос даже облупился!» — спрашивает про Горкина. Говорю, что после всенощной забежит — доложит, а сейчас пошел в баню, а потом исповедоваться будет. Отец смеется:

— Вот это так богомол, не нам чета! Ну, рассказывай, что видал.

Я рассказываю про райский сад, про сереньких лошадок, про игрушечника Аксенова, что велит он нам жить в беседке, а тележку забрал себе. Отец не верит:

— Это что же, во сне тебе?..

Я говорю, что правда, — Аксенов в гости его зовет. Он смеется:

— Ну, болтай, болтушка… знаю тебя, выдумщика!

Принимается одеваться и напевает свое любимое:

Кресту-у Твое-му-у… поклоня-емся, Влады-ы-ко-о-о…

Ударяют ко всенощной. Я вздрагиваю от благовеста, словно вкатился в комнату гулкий, тяжелый шар. Дрожит у меня в груди, дребезжит ложечка в стакане. Словно и ветерок от звона, пузырит занавеску, — радостный холодок, вечерний. Важный, мягкий, особенный звон у Троицы.

Лавра светится по краям, кажется легкой-легкой, из розовой с золотцем бумаги: солнце горит за ней. Монах поднимает на ворота розовый огонек — лампаду. Тянутся через площадь богомольцы, крестятся у Святых Ворот.

Отец говорит, что сейчас приложит меня к мощам, а завтра оставит с Горкиным.

— Он тебе все покажет.

Мамаша не приедет, прихворнула, а его ждут дела. Он опрыскивает любимым флердоранжем свежий, тугой платок, привезенный в верховой сумочке, дает мне его понюхать, ухватывая за нос, как всегда делает, и, прищелкивая сочно языком, весело говорит:

— Сейчас теплых просфор возьмем, с кагорчиком угощу тебя. А на ужин… закажем мы с тобой монастырскую солянку, троицкую! Такой уж не подадут нигде.

Он ведет меня через площадь, к Лавре.

Розовые ее стены кажутся теперь выше, синие купола — огромными. Толсто набиты на них звезды. Я смотрю на стены и радостно-затаенно думаю — что-то за ними. там!.. Бор… и высокая келейка, с оконцем под куполком? Спрашиваю — увидим келейку? Отец говорит — увидим, у каждого там монаха келья. На нем верховые сапоги, ловкая шапочка-верховка, — все на него любуются. Богомолки называют его молодчиком.

Перед Святыми Воротами сидят в два ряда калеки-убогие, тянутся деревянными чашками навстречу и на разные голоса канючат:

— Христа ра-ди… православные, благоде-тели… кормильцы… для пропитания души-тела… родителев-сродников… Сергия Преподобного… со присвятыи Троицы…

Мы идем между черными, иссохшими руками, между падающими в ноги лохматыми головами, которые ерзают по навозу у наших ног, и бросаем в чашки копеечки. Я со страхом вижу вывернутые кровяные веки, оловянные бельма на глазах, провалившиеся носы, ввернутые винтом под щеки, култышки, язвы, желтые волдыри, сухие ножки, как палочки… И впереди, далеко, к самым Святым Воротам, — Машут и машут чашками, тянутся к нам руками, падают головами в ноги. Пахнет черными корками, чем-то кислым.

В Святых Воротах сумрак и холодок, а дальше — слепит от света: за колокольней — солнце, глядит в пролет, и виден черный огромный колокол, будто висит на солнце. От благовеста-гула дрожит земля. Я вижу церкви — белые, голубые, розовые — на широком просторе, в звоне. И все, кажется мне, звонят. Ясно светят кресты на небе, сквозные, легкие. Реют ласточки и стрижи. Сидят на булыжной площади богомольцы, жуют монастырский хлеб. Служки в белом куда-то несут ковриги, придерживая сверху подбородком, ковриг по шесть. Хочется есть, кружится голова от хлебного духа теплого — где-то пекарня близко. Отец говорит, что тепленького потом прихватим, а сейчас приложиться надо, пока еще не тесно. Важно идут широкие монахи, мотают четками в рукавах, веет за ними ладаном.

Я высматриваю-ищу — где же келейка с куполком и елки? Отец не знает, какая такая келейка. Спрашиваю про грешника.

— Какого такого грешника?

— Да бревно у него в глазу… Горкин мне говорил.

— Ну, у Горкина и надо дознаваться, он по этому делу дока.

Направо — большой собор, с синими куполами с толстыми золотыми звездами. Из цветника тянет свежестью — белые служки обильно поливают клумбы, пахнет тонко петуньями, резедой. Слышно даже сквозь благовест, как остро кричат стрижи.

Великая колокольня — Троица — надо мной. Смотрю, запрокинув голову, креста не видно! Падает с неба звон, кружится голова от гула, дрожит земля.

Народу больше. Толкают меня мешками, чайниками, трут армяками щеки. В давке нечем уже дышать. Трогает кто-то за картузик и говорит знакомо:

— Наш словно паренек-то, знакомый… шли надысь-то!..

Я узнаю старушку с красавочкой-молодкой, у которой на шее бусинки. Она — Параша? — ласково смотрит на меня, хочет что-то сказать как будто, но отец берет на руки, а то задавят. Под высокой сенью светится золотой крест над чашей, бьет из креста вода; из чаши черпают воду кружками на цепи. Я кричу:

— Из креста вода!.. чудо тут!..

Я хочу рассказать про чудо, но отец даже и не смотрит, говорит — после, а то не продерешься. Я сижу на его плече, оглядываюсь на крест под сенью. Там все черпают кружками, бьет из креста вода.

У маленькой белой церкви, с золотой кровлей и одинокой главкой, такая давка, что не пройдешь. Кричат страшные голоса:

— Не напирайте, ради Христа-а… зада-вите!.. ой, дышать нечем… полегше, не напирайте!..

А народ все больше напирает, колышется. Отец говорит мне, что это самая Троица, Троицкий собор. Преподобного Сергия мощи тут. Говорят кругом:

— Господи, и с детями еще тут… куды еще тут с детями! Мужчину вон задавили, выволокли без памяти… куды ж с детями?!.

А сзади все больше давят, тискают, выкрикивают, воздыхают, плачутся:

— Ох, родимые… поотпустите, не передохнешь… дыхнуть хоть разок дайте… душу на покаяние…

Сцепляются мешками и чайниками, плачут дети. Идет высокий монах в мантии, благословляет, махает четками:

— Расступитесь, дорогу дайте!..

Перед ним расступаются легко, откуда только берется место! Монах проходит, благословляя, вытягивая из толпы застрявшую сзади мантию. Отец проносит меня за ним.

В церкви темно и душно. Слышно из темноты знакомое — Горкин, бывало, пел:

Изведи из темницы ду-шу мо-ю-у!..

Словно из-под земли поют. Плачут протяжно дети. Мерцает позолота и серебро, проглядывают святые лики, пылают пуки свечей. По высоким столбам, которые кажутся мне стенами, золотятся-мерцают венчики. В узенькие оконца верха падают светлые полоски, и в них клубится голубоватый ладан. Хочется мне туда, на волю, на железную перекладинку, к голубку: там голубки летают, сверкают крыльями. Я показываю отцу:

— Голубки живут… это святые голубки, Святой Дух?

Отец вздыхает, подкидывает меня, меняя руку. Говорит все, вздыхая: «Ну, попали мы с тобой в кашу… дышать нечем». На лбу у него капельки. Я гляжу на его хохол, весь мокрый, на капельки, как они обрываются, а за ними вздуваются другие, сталкиваются друг с дружкой, делаются большими и отрываются, падают на плечо. Белое его плечо все мокрое, потемнело. Он закидывает голову назад, широко разевает рот, обмахивается платочком. На черной его шее надулись жилы, и на них капельки. Подо мной — головы и платки, куда-то ползут, ползут, тянут с собой и нас. Все вздыхают и молятся: «Батюшка Преподобный,

Вы читаете Богомолье
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату