государя литовского Гедимина. И было время, когда не склонял он головы ни перед кем, коли знал за собой правду. Да помяла жизнь и его: еле уцелел князь в смутах дворцовых, что раздирали боярство московское в малолетство Ивана-царя. И лишь случаем да, видать, заступничеством святого покровителя своего Дмитрия Солунского спасся он от ярости мятежной толпы во дни падения Глинских. И долго не было ему потом веры от царя, и всечасно молил он теперь Бога за вновь обретённую милость царскую и за новое возвышение своё. Сжалось сердце княжье под взглядом царя, и мелькнул страх в глазах его, спрятанных под кустистыми бровями. Но пересилил князь себя: на миру, как говорится, и смерть красна.
— И у меня кабальных холопей нет, государь. Только вольных и держу.
— Так. Значит, и ты князь. И вы, Адашевы. И ты, отче Сильвестр… А почему?
— Так лучше, государь. И по- Божески, и по-человечески, — ответил за всех Алексей Адашев. — Расходу меньше. А усердия от вольного человека больше.
— А в деревнях твоих?
— А в деревнях оброк.
— И то вам всем во всём выгоднее? Так? Так я понимаю тебя?
— Так, государь.
— И что же: и на конюшне у тебя, и в кузне, и в домашней работе, и в сторожах — все вольные?
— Все вольные, государь.
— Занятно! Занятно, Алексей Фёдорович… Ну что ж, не прогневайся тогда за любопытство моё. Веди нас, показывай, какая у тебя тут жизнь. Может, и я, убогий, что-нибудь нужное в хозяйстве моём сведую тут от тебя… А книгу ту латинскую смотри, Алексей, не забудь! Как уговорились — переведи.
Всю усадьбу постельничего и казначея своего исходил в тот день царь! Всё облазил, всюду побывал. И на конюшне был, и в амбарах, и в работной избе, и в кузне, и в саду, и на погребах, а везде видел лишь одно: порядок, и бережение, и чистоту. И люди Адашевых были все сыты и здоровы, и одеты справно, и взгляд их был весел, и лица приветливы, не измучены. И премного доволен остался царь-государь тем, что видели пресветлые его царские очи. И довольной осталась царица его.
А когда уже возвращались они к возку своему царскому, заметил государь чуть в стороне от амбаров и клетей дворовых одно приземистое строеньице, по самую, казалось, крышу вросшее в снежные сугробы. Да и не заметил бы он его, наверное, кабы не мелькнуло там в дверях чьё-то лицо и не спряталось тотчас же, едва увидев на дворе гостей.
— А там у тебя что? — спросил царь своего любимца.
— Сейчас мертвецкая, государь, — поколебавшись мгновение и потупив слегка взор, ответил Адашев.
— То есть как?
— То холодная изба, государь. По летним надобностям. А сейчас там мертвецы лежат, целая семья. Угорели третьего дня. Да ради такого праздника, государь, не стали их вчера хоронить. Завтра отпоём.
— А в дверях там кто был?
— Наверное, дьячок. Псалмы читает над усопшими…
— А… Ну, нет, туда мы не пойдём… Что ж, благодарствуй, Алексей Фёдорович! И смотри, береги крестника нашего! Придёт время — спрошу я тебя о нём…
Уехал поезд царский. Уехал за ним и князь Дмитрий в своём возке. А как скрылись из глаз царские сани, скрылись последние всадники из охранной сотни, всегда и повсюду сопровождавшие царя, снялась и стража дворцовая, истомившаяся и иззябшая на морозе.
Опустел двор Адашевых. Один лишь святой отец задержался ещё в гостях. Не любил благовещенский поп ни крика, ни гиканья, ни взмахов плетей по головам и спинам почтенных жителей московских, а без этого не обходился ни один выезд царский, ни летом, ни зимой. Тесна была столица российская! Вот уляжется суета, вернётся жизнь на площадях и улицах её в обычную свою колею — вот тогда, помолясь, тронется и он, грешный, благо и некуда теперь ему, смиренному служителю Господа, спешить. Ибо, окрестив дитя, исполнил он уже сегодня долг свой пред Богом и перед людьми, и не грех ему теперь, годов его преклонных ради, и отдохнуть.
— Алексей, — вдруг остановился поп, когда возвращались они вместе с хозяином от ворот к крыльцу. — Нет, не мертвецы у тебя там, в том строеньице. Там что-то иное у тебя… Солгал?
— Догадался, отче? — поднял на него глаза Адашев. — Многое ж ты видишь, отче Сильвестр. Иной раз и то, что не надо бы видеть тебе… Да, святой отец. Солгал. Ради страха солгал. Но не за себя — за царя…
— Страх? Какой страх, Алексей? Что там у тебя?
— Что? А хочешь сам убедиться, отче Сильвестр, — что? Коли не испугаешься — пойдём, покажу…
Не сразу подалась тяжёлая, обитая войлоком дверь, когда толкнулись они в выстуженные морозом сени этого приземистого строеньица, где, по слову Адашева царю, обитали лишь мертвецы. И не сразу глаза и ноздри их привыкли к дымной полутьме, к тому прокисшему, застоявшемуся духу давно обжитого человеческого жилья, которым встретила вошедших большая, но об одно оконце горница, населённая, как оказалось, совсем не мертвецами, а людьми. А ещё вернее — какими-то существами, похожими на людей.
Многое видел в жизни своей поп Сильвестр! Много болезней, и увечий, и ран, и горького убожества людского довелось ему встречать на своём веку. А такого — не видал. По каким же грехам, за какие же такие дела и преступления, Господи, ввергнул Ты этих людей ещё при жизни их земной в ад Свой кромешный, в геенну огненную, в мучения безысходные, превышающие всякую меру страданий и несчастий человеческих?!
Кто они, эти люди? И откуда они? Тела скрючены, вместо лиц — какое-то месиво в страшных наростах, и провалах, и буграх, вместо рук — обрубки, вместо ног — у иного обмотанная в тряпьё культя, а у иного и вовсе нет ничего… Лепра! Проказа гибельная! И лежачие, и ходячие, и сидячие, и дети есть, и глубокие старики, и женщины, не наружностью, а лишь одеянием своим похожие на женское своё естество… То-то прав был Алексей, говоря царю о мертвецах! Истинно, истинно мертвецы ещё при жизни своей!
И содрогнулся поп. И замерло сердце его, когда понял он, куда привёл его постельничий царский. Вскинул поп тревожный, растерянный взгляд на своего провожатого, но ничего — ни испуга, ни отвращения — не увидел он на бледном лице его. Знать, давно уже привык Алексей Фёдорович к зрелищу сему. И давно уже не тяготило и не пугало оно его.
— Мир вам, убогие! Храни вас Господь, — сказал Адашев, перекрестившись на тёмный киот с крохотной неугасимой лампадкой в углу.
— Здравствуй, батюшка Алексей Фёдорович, здравствуй, кормилец наш! Спаси тебя Христос, — прошелестели по избе в ответ нестройные голоса.
Но никто не сдвинулся с места, не приблизился к ним, когда переступили они порог сей обители смерти. Лишь умолкло жужжание прялки под низеньким оконцем, да оборвался мерный стук сапожного молотка, что зажал в беспалой, расщеплённой в кости руке своей длинноволосый парень с вытекшим глазом, пристроившийся на полу, да ещё запнулся на полуслове дребезжащий старческий голос в углу под лампадой, что-то читавший вслух. Одна лишь девочка лет пяти с пока ещё чистеньким, но, если вглядеться, уже тронутым болезнью личиком, улыбаясь и лопоча что-то своё, подбежала было к ним. Но рука Адашева даже не успела коснуться льняной её головёнки, как одна из женщин, видно, мать её, оттащила девочку назад и усадила рядом с собой на скамью.
— А что Иван, старец праведный? — спросил Адашев. — Как он, жив ещё? И в памяти ли?
— Жив, жив, боярин! Жив он, кормилец ты наш, — зазвучали голоса. — Он без тебя не умрёт, он тебя ждёт… Утром ещё был в памяти. Вон он на полатях — может, спит, а может, так лежит…
И правда: в тёмном углу за печью, укрытый лоскутным одеялом, лежал и смотрел на них весь почерневший, ссохшийся старик. С головы на окостеневший лоб его свисала слипшаяся от пота седая прядь, в груди его что-то клокотало, беззубый, широко разинутый рот хватал и не мог ухватить воздух. И если бы не лихорадочный блеск глаз, вряд ли в могиле череп его как-нибудь отличался бы от того, чем была сейчас его голова. Болезнь обглодала старика до самых костей, не оставив ему ни носа, ни бровей, ни даже, казалось, кожи на щеках.
— Здравствуй, Иван, — сказал Адашев, склоняясь над стариком. — Узнаёшь меня? Видишь, я попа