с султаном не совладать. Да ведь ты не один! Доколе ж всем вам, государям христианским, терпеть разбой и притеснения его? Уж и до Вены дошёл! Заключи союз с императором, и с польским королём, и с иными христианскими властителями, чтобы стоять вам всем против султана заодин… Всем вам угроза! Всем вам гибель идёт от него…
— И опять, отче, одни лишь мечтания твои. Пустое говоришь! Не пойдут они на союз.
— Да как же не пойдут? А зачем тогда император присылал своё посольство к тебе? А о чём больше всего толкуют паны радные, когда Сигизмунд Август шлёт их сюда, к твоему царскому величеству?
— Император больше всего хлопочет, чтобы нам веру нашу переменить, папу римского на шею себе посадить. А паны радные всё Смоленск назад требуют да мне грубят, царский титул за мной признать не хотят…
— А ты их обмани! Императору посули просьбу его после победы над султаном всемилостивейше рассмотреть и дело на то мало-помалу подвигать. Мол, дело то великое, враз его не решить! Пятьсот лет наша церковь была сама по себе. Мы-де не зарекаемся от воссоединения духовного всех братьев наших во Христе, но спешить с этим нельзя: то дело надо делать постепенно, чтобы народ наш православный не взволновался, чтобы не было нам и державе нашей порухи ни в чём… Замотаем, государь! То да сё, да пятое, да десятое — император и сам умается, и отстанет от нас… А с панами и того легче. Сколько уж поколений подряд ханы крымские разоряют их и жгут! И сколько уж слёз пролила Речь Посполитая в бессилии своём… И им Смоленск пообещай! Не сейчас, конечно, нет, а потом, после победы нашей вместе над ханом крымским. А уж после победы там видно будет, что и как…
— Ах, сладко поёшь, лукавый поп! Заслушаешься! Да кабы всё так просто было, как ты говоришь…
— Я не пою, государь… Я голос слышу! Голос Того, Кто послал меня к тебе тогда, во дни воцарения твоего. И этот голос говорит мне, что время твоё, государь, пришло. На тебе печать Бога, и спасение державы твоей в тебе. Ты, царь, будешь покорителем Крыма! И после тебя забудет Русская земля о всякой угрозе с Востока навсегда…
Воистину сладко пел благовещенский протопоп! И исполнены были высокой мудрости его слова… Но, увы! Быстро течёт время. И как говаривал некогда один древний мудрец, в одну и ту же реку нельзя вступить в другой раз. И Тот, Кто послал попа к царю тогда, десяток лет назад, был тот же. И сам поп мало в чём изменился с тех пор. Да царь был уже не тот.
С год как, а может, и больше того стали примечать ближние люди царские, что вновь будто бы начал тяготиться царь делами и сидением думным, и к молитвам вроде бы поостыл, и попа Сильвестра к себе в Верх, в покои свои, уже не так часто зовёт, и дома на Москве не сидит, всё скачет где-то по полям да угодьям охотничьим, и пирует там, и зверя бьёт, и бумаг себе никаких слать не велит. Да и царицу свою благоверную, государыню Анастасию Романовну, тоже вроде бы уже не так, как прежде, лелеет, а в опочивальню её похоже что и вовсе дорогу забыл.
И хотя по-прежнему блюдёт он, царь, обычай государственный, и с думою своею советуется по всем делам, и на пирах по-прежнему сидят к нему ближе всех лучшие люди земли Московской, чьи прародители служили ещё прародителям его, и послов иноземных принимают те, кому то по службе пристало, а только если прикинуть, кто теперь больше видит его царственный лик и слышит его царственное слово, то выходит оно всё не по-прежнему. То не поп, и не Алексей Адашев, и не Избранная Рада царя, а всё больше иные какие-то люди: вроде бы не случайные, нет, и тоже именитые, и тоже с заслугами, а всё ж таки для Москвы народ пока ещё легковесный, молодой и по доблестям своим отнюдь не из тех, кого привыкли люди московские видеть впереди.
Всё чаще и чаще теперь случалось так, что придёт поп Сильвестр в Большой царский дворец или Алексей Адашев принесёт царю на подпись какой-нибудь указ, а им ответ:
— Государя нет.
— Как так нет? Только вчера вечером был! Ещё и Заутреню сегодня поутру отстоял… Куда же он ускакал?
— Нам то неведомо. Сказано: на охоту. А куда — нам то не положено знать.
— Один уехал?
— Нет, не один.
— А кто с ним?
— Шиг-Алей-царь, да князь Михаила Темрюкович Черкасский, да боярин Василий Михайлович Захарьин, да боярин Алексей Данилович Басманов с сыном Фёдором, да князь Афанасий Вяземский, да иные ближние его люди…
— А когда обещался назад?
— И про то тоже не знаем ничего…
А царь был в это время уже далеко! Добро, коли на Лосиный остров подался или в Сокольники, а то мог и под Дмитров ускакать, и на Волок Ламский, а то и того дальше — в Александровскую слободу, на большую охоту, на много дней. И не скоро дождёшься его теперь назад! А самое досадное было то, что и не сказал никому ни слова, куда ускакал, на какой срок — ни попу, ни Адашеву, ни другому кому из Избранной Рады своей, а раньше такого не бывало никогда. Конечно, завтра же пришлёт нарочного с поручением доставить ему туда из дворца либо то, либо другое, что забыл второпях. Но дело-то ведь не в этом, дело в том, что не счёл он, государь великий, нужным объявить накануне волю свою государскую никому из советников своих… И то был тревожный знак!
Нет хозяина в доме-нет и жизни в нём никакой. И домашние его ползают как сонные мухи по стеклу, и всё валится у них из рук, и все дела в доме том стоят… А царю и горя мало! Знай пирует себе с приятелями своими в каком-нибудь теремке, спрятавшемся в глухом лесу, и бражничает, и песни поёт, и в бубен звенит, и скоморохов потчует, и девок красных ласкою своею дарит. Благо при каждом таком теремке на случай приезда высоких гостей всегда было готово все: и ватага весёлых скоморохов, и гусляры, и девки румяные, кровь с молоком, на ласку отзывчивые. А чем да и как они все там жили, когда не было гостей, — про то неведомо было никому.
— А скажи, царь, — спрашивал, бывало, раскрасневшийся от вина и от песен государь московский Шиг-Алея-царя. — Где пируют лучше? У меня или у вас, у татар? Ты, говорят, мастер был пиры задавать, когда в Казани государил…
— У тебя, великий царь, — отвечал ему бывший казанский властитель, единственный из сидевших за царским столом, у кого в короткой его татарской бородке уже видна была седина. — У нас женскому полу, по вере нашей, на пиру быть нельзя. И скоморохов у нас нет…
— А скажи, правду то люди говорят, что у вас чуть не каждый пир кончается дракой али резнёй?
— Нет, государь. То неправда.
— А зачем же тогда ты всех мурз своих и князей порезал да поубивал, позвав их на пир? Про то все знают! Великий грех на тебе, царь…
— Не всех, государь! Кого надо было, того и порезал. И до сего дня не раскаиваюсь в том… А иной раз, государь, смотрю я на тебя, как ты, белый царь, живёшь… И думаю: да как же он, великий, терпит такое непочтение и непослушание себе? От своих же холопей, кому и глаз-то не должно сметь поднять на него? Как позволяет он такое им?
— Это ты про кого?
— Сам знаешь, про кого… Кто недавно отмолил у тебя жизнь изменников твоих, князя Семёна Ростовского и сродственников его? Кто заставил тебя волю твою царскую переменить?… Аж на литовских рубежах беглецов тех поймали! Куда ж ещё больше, какие ещё тебе нужны были доказательства измены их?
— Князь Семён изменил по дурости да по малодушию своему. Не со зла…
— А тебе что за дело, почему он изменил? Коли бы то было у меня, давно торчать его голове на колу! А за ним бы и всех заступников его на кол посадил…
— И попа?
— А он чем лучше других?
Сверкнёт, бывало, государь глазами на некогда казанского царя, а ныне верного подручника своего, а сказать ничего не скажет в ответ, лишь молча протянет ему кубок веницейский с рейнским вином или мальвазией: пей, мол, царское твоё величество, да помалкивай! То не твоего ума дело, и не тебе, холопу,