Глава II АЛЕКСАНДРОВСКАЯ СЛОБОДА
А, незачем было обманывать себя! Всё. Сон ушёл. И больше ему, помазаннику Божию, государю и великому князю всея Руси, как он ни бейся, не заснуть до самого утра.
И винить в этом некого. Сюда, в душную, жарко натопленную царскую опочивальню, к тому же ещё наглухо обложенную сверху донизу толстыми персидскими коврами, ни один звук снаружи обычно не доходил. А если и слышалось здесь что когда, так только, может быть, далёкий тоненький посвист вьюги там, вверху, в дымоходе, под самой крышей, да ещё вот тягучий скрип сверчка за изразцовой печью, занимавшей собой чуть не полстены. Но на вьюгу, как известно, управы нет, а сверчка царь любил и никому его трогать не велел.
Так и есть — на часах полночь. Значит, опять он спал часа два, не больше, а может, и меньше того. И опять ничто не смогло одолеть его, царственного страдальца, вершителя судеб людских: ни ранняя, с четырёх утра, заутреня в стылой, промозглой полутьме дворцовой церкви, ни долгая обедня в чёрном монашеском одеянии, на коленях, со слезами, со смиренной молитвой к Господу, с земными поклонами до кровоточащих ссадин на лбу, ни утомительно длинный день, проведённый в государственных делах и заботах, а больше всего — в Пытощной избе, под вопли, и стоны, и смертную мольбу истязуемых на глазах его людей, ни буйное, пьяное застолье с ближними его, его любимцами — удалыми опричниками, под их хмельные, воинственные крики, их раздольные песни, среди скоморохов, и дудошников, и весёлых плясунов… Ничто — и даже тот долгожданный, последний в его сутках час, когда, дрожа от нетерпения, он поднимался из-за пиршественного стола и затворялся у себя в опочивальне с надушённым, разрумяненным Федькой[4] Басмановым, этим чудищем, этим дьяволом сладострастия, горькой мукой, и любовью, и проклятием его. Какая баба, какая девка могла сравниться с ним — с его наглым бесстыдством, его ласками, его безошибочным знанием каждой жилочки, каждого хрящика в теле царя!..
Нет, недолго длился царский сон. И сегодня, и вчера, и месяц, и год назад — одно и то же! И так, считай, всю жизнь. Особенно же в последние лет пять, с тех пор, как покинул он лукавую, вязкую, как тина, в своём глухом, но упорном непослушании первопрестольную Москву и переселился со всем своим двором сюда, в Александровскую слободу. Нет покоя царю. И нет на всём белом свете ни лекаря такого заморского, ни травки такой заветной, что могли бы хоть ненадолго прервать эту дурную, сводящую с ума череду бессонных ночей, измучивших и истерзавших царя и превративших его к сорока годам в старика.
Конечно, дороден пока ещё царь Иван, и плечи его широки, и грудь, и чрево его высоки и величественны, как и подобает царю. И неутомим он пока ещё и в делах, и в походах, и в гульбе, и в плотских утехах своих. Но… Но и волос уже нет на голове, и борода его почти вся выпала, и мешки под глазами сизые, набрякшие слезой, и руки его уже дрожат, если не остановить эту дрожь глотком-другим медовухи либо старого, доброго рейнского вина… А! Ударить бы кулаком по этому зеркальцу, стоящему в изголовье его постели, чтобы разлетелось оно, проклятое, вдрызг, чтобы перестало каждую ночь напоминать ему о том, что и его дорога до могилы не длиннее, чем у всех других… Но да разве это изменит хоть что-нибудь? Над всем он, царь великий и всемогущий, властен. Над всем… Но только не над собой.
Полночь. Душно. Душно и тихо в царской опочивальне… Скрипит сверчок за изразцовой печью, горит, мерцает свеча на поставце, под образом Спаса — «Ярое око», гневным, непрощающим взглядом своим следящего за ним из темноты, с почерневшей, потрескавшейся от старости доски… Вот так же следил он, наверное, и за прародителями его и сто, и двести лет назад… О, как страшится всегда царь этого взгляда из темноты, этих первых мгновений своего пробуждения! Пока он ещё не встал, не размял одеревеневшие со сна члены, не налил себе ковчежец вина и, перекрестясь, не осушил его единым духом до дна…
И страшится царь этой иконы, и ненавидит её, но избавиться от неё — выше его сил. Как бы там ни было, сколько бы бед и несчастий ни знал московский царствующий дом, а всё-таки оберёг, сохранил его Христос милосердный — от века и до нынешнего дня! И нет сегодня ни в Европе, ни на всех пространствах земных такого властителя, кто мог бы сравниться с царём московским древностью своего рода, своим прирождённым, изначальным правом на власть, доставшимся ему Божием соизволением, а не многомятежным хотением человеческим, не знающим, как известно, ни закона, ни границ. И как бы там ни было, как бы ни погибала Русская земля, как бы ни терзали её дикие орды степные, и жгли, и полонили, и грабили её, и какая бы брань и братоубийственное междоусобье ни поднимали русских людей друг на друга — а всё ж стоит она, твердыня православная, держава его Российская! И живёт, и славит имя Господне. И будет она стоять, пока мир стоит.
Нет, хоть и сверлит, мучает его каждую ночь из темноты это «Ярое око», и следит за ним из угла этот вечный Судия, вечный соглядатай души его, а всё-таки знают и он, царь-государь московский, и весь народ православный, и все страны, и соседние, и отдалённые, что пребывает на нём, царе Иване, благодать Божия и хранит его Христос вышней силою Своей… Висела эта икона в его опочивальне с тех пор, как он помнит себя, — и пусть висит! Да и ничего нового Христу Спасителю о нём, царе московском, наверное, уже и не узнать. Все грехи его, вся мерзость, и разврат, и злодейства его великие, кровопийственные, известны в Небесах уже давно. И если не испепелил его до сего дня огнь Небесный — значит, угодны дела его Всевышнему, значит, творит он благую волю Его, неисповедимую для людей, ибо нет в мире власти аще не от Бога, и Бог есть Власть, и Власть есть Бог…
Помилуй мя, Господи… Помилуй смиренного раба Твоего… Помилуй и прости… Так кто же он есть, царь московский Иван, прозванный народом своим Грозным? Бог? Или человек? Земная ипостась Всевышнего, чьё слово либо мановение перста есть воля самого Творца? Или же тварь жалкая, ничтожная, погрязшая в грехах и преступлениях своих, за которые там, в жизни вечной, ждёт его ответ, как и любого другого злодея на земле? Кто он, самодержец российский, — меч карающий, рука Провидения или же чудовище, не знающее ни удержу, ни меры в злодеяниях своих?… Длинны, ох как длинны ночи царские… Но нет ему ниоткуда ответа на этот вопрос, что задал он себе впервые без малого двадцать три года назад, в 1547 году, когда блаженной памяти митрополит московский Макарий венчал его на царство Мономаховым венцом.
А, плохое то было время! Шаткое, мутное время… И не было тогда ему, государю великому, воли ни в чём.
Во всём он должен был советоваться с холопями своими, во всём слушаться их — то жалкого старикашку, попа лукавого и невежественного Сильвестра, то худородного дворянишку, страдника убогого Алёшку Адашева[5], околдовавших, опутавших тогда его по рукам и по ногам… Всё, чему учили они тогда его, слуги дьявола, — всё то было об одном: да, ты царь, ты власть, но ты человек, и человеческий закон — это и твой закон, и Суд Божий-это и твой Суд. Будто и не было до него, Ивана, ни Давида-царя, ни Соломона, ни императоров римских испокон веков вершивших суд и расправу над родом человеческим по произволу своему, исполняя лишь волю Божию и не слушая никого из лукавых доброхотов своих…
Фарисеи! Книжники! Зачем хвалились вы учёностью своею? Зачем терзали душу царскую, юную, неокрепшую, сердце его, мягкое, уступчивое, ложью, вами же выдуманной, но почерпнутой якобы из древних книг? Зачем с таким упорством подсовывали мне всё, что против меня, и прятали от меня всё, что за меня?
Что говорит вам, лицемерам, отец ваш духовный, мудрый философ греческий Аристотель? Али вы забыли? «Не должно внимать тем, которые увещевают нас заботиться о близком человеке, так как мы люди, и о том, что бренно, так как мы смертны, а следует как можно более стремиться к бессмертию и делать всё возможное, чтобы жить сообразно с тем, что в вас наиболее сильно и значительно».
А о чём свидетельствует Плутарх[6], великий знаток деяний древних царей, предков наших Божественных? Помните, как убивался великий Александр, когда, сам того не желая, пронзил в порыве ярости копьём брата своего названого Клита[7], спасшего ему некогда жизнь, заслонив собой от удара вражеского меча? И что ему сказал на то философ Анаксарх? «И это Александр, на которого смотрит теперь весь мир! Вот он лежит, рыдая, словно раб, страшась закона и порицания людей хотя он сам должен быть для них законом и мерой справедливости, если он только победил для того, чтобы править и повелевать, а не для того, чтобы быть прислужником пустой молвы. Разве ты не знаешь, что Зевс для того посадил с собой рядом Справедливость и Правосудие,