— В газетах про тебя пропечатали, что твой сын убег, и про обыск.
И показывают. Так я и ахнул. А там все! И мое имяотчество, и фамилия, и в каком я ресторане — все. А это наш жилец Кузнецов прописал.
И вдруг мне Игнатий Елисеич и объявляет:
— Штросс распорядился тебя уволить. Ступай в контору. Я тебя не могу к делу допустить.
Сперва и не понял я.
— Как так уволить? за что про что?
— За что, за что? приказал, и больше ничего. Так руки у меня и опустились. Я к Штроссу в кабинет. Допустил. Сидит в кресле и кофе ложечкой мешает.
— Да,-говорит,-что делать! Нельзя тебе больше: у нас служить.
А на лицо мне смотрит.
— Мы подвержены… Уж раньше требование было, а я тебя держал, а теперь все известно, и про наш ресторан… Ничего не могу.
— Густав Карлыч, — говорю, — за что же? Я двадцать третий год верой и правдой… интерес ваш соблюдал…
Поплакал я даже в кабинете. А он встал и заходил:
— Я ничего не могу! И хороший ты слуга, а не могу. Вот что могу — сделаю…
Взял со стола трубку телефонную — с конторой — и приказал:
— Выдать Скороходову в пособие семьдесят пять рублей и залог!
Взяло меня за сердце, и я им тут сказал:
— Вот как за мою службу! Я все у вас между столов оставил, за каждую стекляшку заплатил… Обижайте!.. Он бумагами зашумел и так и покраснел.
— Не мы, не мы!.. Мы тобой довольны, а у нас правиДа, у них правила… У них на все правила. И на все услуги. Деньги, вот какие у них правила. И в проходы можно, на это препятствий нет. Пылинку на столах, соринку с пола следят со всей строгостью. За пятна на фраке замечание и за нечистые салфетки… Все это очень необходимо. А вот за двадцать два года…
Посмотрел я на них, как они в кресле сидели, как налитой, и в бумагах по столу искали, и хотел я им от души все сказать. Так вот… хотел им сказать с глазу на глаз… Да в глотке застряло. Так все у них удобно, и ковры и сухарики…
— Только, конечно, — говорю, — все помирать будем!..
— Ну, довольно, довольно!.. Сказал, ничего не могу!..
И замешал ложечкой. Пришел в официантскую. Посочувствовали, конечно, администрацию поругали. Ругай, пожалуй… Икоркин очень жалел и руку жал. Сказал, что в обществе заявит. Очень горячился. Говорю метрдотелю:
— Вот, Игнатий Елисеич, за хорошую службу мне награда…
А он мне тоже руку пожал и говорит:
— Жаль, ты очень знающий по делу. Я вот сад на лето сниму и тебя возьму для ресторана старшим. Наведайся к весне…
Вошел я в наш белый зал. Много я тут сил оставил на паркетах, а жалко стало… Двадцать два года! Должен же был знать, что не в этих покоях помирать буду. И людей совестно… Словно как жулика какого, выгнали, а сколько я здесь всего переделал и скольких ублаготворил! Следов не осталось от такой службы — в воздух и в ноги она уходит…
Получил залог и награду и как вышел в боковой ход и пошел мимо подъезда, из автомобиля господин Карасев выходит, и швейцар ихнюю содержанку, любовницу ихнюю, высаживает, которая на скрипочке играла у нас в оркестре. Добыл-таки он ее от нас и определил в театр и потом оставил при себе. И такая она стала замечательная, и в таких стала нарядах ходить… Как укор мне какой был этим!
А я-то ее пожалел тогда… И так она замотала господина Карасева своими манерами, что совсем в руки забрала. Да, эта в обиду себя не дала, хоть и вся-то в пять фунтов, что очень обожают некоторые. Махонькая и тонкая, как белка, а вот, поди ты, какое счастье взяла!..
Не пошел я домой тогда. Как Луше-то скажу? А она совсем расхворалась, и припадки сердца стали с ней делаться. И пошел я бродить без направления.
В пивной посидел, на мосту постоял. Стою и смотрю на воду, как течет и течет… Все за делом, бегут, едут, в магазинах стоят, а я без определенного занятия… Куда пойти? Думал было к Кириллу Саверьянычу пойти, да как вспомнил, как он глазом подмигивает да рот кривит, — не пошел… И вышел я на улицу — сами ноги привели… А это где мы раньше квартировали, у барышень Пупаевых. Прошел мимо ворот. Вывесочка про попечительство у барышень, автомобиль ихний у крыльца, и шофер знакомый папироску курит. Поздоровались, а мне стыдно: как написано на мне, что устранили меня от дела.
Окликнула меня тут женщина, над нами жили, жена машиниста с железной дороги. Стала про Лушу спрашивать, не к нам ли, навестить… Чай пить стала приглашать, а я вижу, что она ко мне как будто приглядывается, почему я не в ресторане. И я сказал ей, что свободный мой день и хочу вот проведать Ивана Афанасьича. Про учителя вспомнил. Оказывается, совсем плох. Хоть душевного человека навестить…
Прошел к нему в квартиру, а он в кухне, за ширмочкой. Отделили ему уголок.
Сын-то его был на службе, а супруга высунулась в бумажных завитушках и говорит сердито:
— Какие уж тут ему гости! Пройдите… Очень меня сконфузила. Прошел к нему и не разделся. За ширмочкой на диванчике он лежал, дремал, голова газетой укрыта. И воздух у него был очень тяжелый. Кухарка его окликнула.
— Всю кухню завонял, — говорит. — Гниет у него снутри, и на дню сколько раз рвет как сажей…
Узнал он меня и заплакал. Подняться хотел и за живот схватился. Очень бедственное положение. Присел к нему на табуретку.
— Вот… очень страдаю… Завтра в больницу, в раковую клинику…
Пригляделся я к нему, а по нем эти… насекомые ползают.
— Вот, — говорит, — как живу… В бане четыре месяца не был, не свезут. В номера мне надо, а дорого им… Закрыл глаза и затрясся.
— Вот, Яков Софроныч… закон божий… Может, чаю выкушаете?
А кухарка выставила голову и шепчет:
— Каторжники проклятущие… И мне-то жалованье за три месяца не дают, все в банку носят… сволочи!.. А он мне:
— Насилу умолил в клинику меня… Там меня в ванну посадят… Вот, Яков Софроныч… закон божий… И я рассказал ему тут про свое горе. А он и говорит»
— Счастливый вы человек! За сына вы страдаете, а я так от сына… И внучку не пускают ко мне… от заразы… И как вышел я от него на чистый воздух, совсем оправился. Вот еще в каком несчастном положении бывают, а я-то еще — слава богу…
XIX
Всего было. С Лушей опять припадок сердца случился, все фортки пооткрывали. И очень жилец Кузнецов извинялся.
— Не думал я, — говорит. — Я хотел про вашего сына хорошее написать.
И так ему стало стыдно, что на другой же день от нас перебрался. Точно как нарочно его к нам принесло, чтобы навредить.
И вдруг дня через три заявился ко мне Икоркин. Никакой особой и дружбы-то у меня с ним не было, а он является и говорит:
— Наше общество пока без денег, а мы постановили поддерживать вас месяц по копейке с номера. Вот пожалуйте три рубля…
И руку за борт, как у нас господа на юбилеях. Сказа? я ему, что не в таком еще положении и дочь помогает, но он настоял.
— Не обижайтесь принять от товарищей. Только позвольте мне расписку в получении оной суммы… Чай пить даже не остался. Вот! Вот какое проникновение!
А вечером мне Черепахин вдруг:
— Вот вам пять адресов кондитеров, у них я на балах играю, вас с удовольствием старшим будут брать.