философских и исторических журналов, равно как и в научные общества, пытаясь навести справки о Гаспаре Лангенхаэрте.
В воскресенье вечером, укладываясь спать, я устало констатировал, что квартира моя сера от пыли, а телефон отключен за неуплату. Неважно, подумал я, засыпая, все равно мне уже давно никто не звонит…
Прошло два месяца. Дни становились все более серыми, а настроение — все более черным. Я искал и не находил. Каждый день мне казалось, что я вот-вот нащупаю блистательную гипотезу, которая приведет мои поиски к цели, — и каждый день завершался неудачей. Я начинал ненавидеть сами места, где протекала моя жизнь: и читальный зал, и подвал с каталогами, и столовую с ее шумным маревом.
Дома у меня становилось все грязнее. Госпожа Роза — или как там звали эту толстуху, приходившую время от времени вымыть окна, собрать белье в стирку и вытряхнуть ковры? — больше не показывалась. Вернулась ли она в свою Португалию — или Испанию? — или попросту отчаялась когда-либо навести порядок в моей квартире? Когда я наконец сообразил, что ее больше нет, то не стал ни искать вместо нее другую, ни делать уборку сам; я решил попросту не обращать внимания на то, что кое-кто назвал бы беспорядком. Да, впрочем, кто еще мог прийти ко мне домой кроме меня самого?
Мой почтовый ящик был забит корреспонденцией, но толку от этого не было никакого. Частные лица и научные общества вообще не откликнулись на мой призыв; только библиотеки взяли на себя труд отписать мне, да и то лишь затем, чтобы сообщить, что они не располагают «Опытом новой метафизики» Гаспара Лангенхаэрта.
И опять на выручку явился случай…
Однажды после полудня, когда я готов был уже задремать, злоупотребив за обедом говядиной по- бургундски, и отяжелевшие веки уже почти сомкнулись, в последнее мгновение мне показалось, что в книге, которую листал сидевший неподалеку череп, мелькнуло слово «эгоист». Я долго сомневался, не померещилось ли мне, но, когда череп встал и куда-то вышел, не закрыв книгу, я перегнулся через стол, чтобы проверить, и явственно различил слова «Школа Эгоистов».
Презрев возможные последствия, я схватил книгу и убежал.
За поворотом галереи я примостился в темном, мрачноватом уголке и принялся читать.
Это были «Записки честного человека» Жана-Батиста Нере, опубликованные в 1836 году, где в «Содержании» значилась глава под названием «Школа Эгоистов». Я вздрогнул, зажмурил глаза и раскрыл их снова, но книга была по-прежнему на месте, и в оглавлении ее ничто не изменилось…
«Записки» эти, сочиненные в восемнадцатом столетии, были обнародованы век спустя неким Анри Рэнье-Лалу, который именовал себя историком.
Как оказалось, «Записки честного человека» не имели ничего общего с философским трактатом. Жан-Батист Нере возглавлял театр на Монмартре, который назывался «Элизиум», и его хроники повествовали о двадцати годах приключений на театральном поприще. На своих подмостках он поставил несколько стихотворных трагедий, но эта высококультурная деятельность была лишь прикрытием для предприятий совершенно иного рода: наряду с означенными трагедиями, а зачастую и вместо них он представлял в храме искусства произведения весьма соленого, чтобы не сказать — свинского, характера. В самом деле, единичные «Смерть Сенеки» и «Трагедия Александра» просто тонули в море всяческих «Торжеств Афродиты», «Путешествий на остров Цитеру», «Марсов и Венер», «Таинств Адониса» и «Фантазии Аспазии», не говоря уж о «Давиде и Ионафане», где наверняка не было ничего библейского, и «Грезах Коридона», возобновленных десять лет спустя вследствие небывалого успеха у публики… Что следовало думать об актерах, блиставших на подмостках сего «Элизиума», — мадемуазель Тромпетт, мадемуазель Сюзон, мосье Ардимедоне, чьи имена отнюдь не наводили на мысль о перебежчиках из «Комеди Франсез»? И к какому иному выводу можно было прийти, читая в заключении одной из главок, что упомянутая мадемуазель Тромпетт, «хотя и не умея правильно декламировать свой текст и не будучи способной воспринять драматизма пиесы», все-таки очаровала публику «щедростью прелестей, акробатической гибкостью и пламенем своего темперамента»? Не оставалось ни малейших сомнений в том, что Жан-Батист Нере был антрепренером эротических спектаклей в тогдашнем Париже, а театр его — вертепом разврата.
Тем не менее Нере рассказывал о Гаспаре, и лишь одно это имело для меня значение. Я даже с удивлением отметил, что посвященная ему глава была, несмотря на свою легковесность, написана пером искусным и точным и явно тщательнее всех остальных. И я наконец выяснил, что представляла собою Школа Эгоистов и учение Гаспара.
В эту пору интеллектуального голодания люди с жадностью устремлялись на всякую подвернувшуюся пищу, какою бы неудобоваримой она ни оказывалась при ближайшем рассмотрении. Никогда еще не было в Париже такого количества перехваленных кушаний, и повсюду процветали всевозможные краснобаи, из тех кухмистеров, что в первый раз возбуждают ваш аппетит, во второй оставляют несолоно хлебавши, в третий раз вы клянетесь, что никогда более не дотронетесь до этой стряпни, однако поздно, привычка уж установилась, и, соблазнившись фазаном, вы соглашаетесь и на цыпленка.
Один из таких господ и заявился ко мне однажды с визитом. С подобной физиономией можно было соблазнить весь прекрасный пол; одет прилично, в роскошном экипаже, — однако выражение лица исполнено такого высокомерия и равнодушия, словно он повсюду чувствовал себя как дома. Он предложил раз в неделю нанимать у меня мой «Элизиум», дабы давать там какую-то «Школу Эгоистов». Должен признаться, что в раздражении я не сразу понял, что он под этим разумел, и, относясь с подозрительностью ко всевозможным сектантам и полоумным, спросил, нет ли там чего-либо противного добронравию и непочтительного к религии — не потому, что сие касалось меня лично, но с целью обезопасить себя от лишних неприятностей. Вместо ответа он громко расхохотался, положил на стол кошель, полный золота, и вышел, сказав, что дает мне несколько дней, дабы обдумать его предложение.
Я уж было собирался возвратить ему деньги, когда моя славная Сюзон высказала замечание, что ежели господину сему и недостает хороших манер, зато в аргументах он недостатка явно не испытывает. Между тем работы по починке крыши в театре из-за нехватки денег были весьма далеки от окончания, а злополучные «Безумства Агриппины», в коих некоторым особам, бывающим при дворе, почудились какие-то зловредные намеки, могли вот-вот запретить к исполнению.
На всякий случай я решил навести справки об этом г-не де Лангенхаэрте. Слухи о нем ходили самые разнообразные. Во всех литературных салонах Парижа его хорошо знали, но судили о нем весьма противоречиво, считая его кто гением, кто безумцем, кто оригинальным философом, кто философствующим оригиналом, кто самозванцем, кто честолюбцем, кто новым Геростратом, готовым сжечь все храмы здравого смысла, лишь бы привлечь внимание своими парадоксами, а кто-то даже видел в нем перевоплощенного Платона, основателя новой доктрины, которую в грядущих веках все признают истинною. В зависимости от собеседника, г-ну де Лангенхаэрту прочили либо громкий успех в Версале, либо блестящую будущность в Академии, либо, напротив, жалкое прозябание в Пети Мэзон или каком-нибудь ином доме для умалишенных. Все, однако же, сходились в том, что он исповедовал философию эгоистическую, в соответствии с каковою на свете существовал лишь он один, а весь прочий мир — мы с вами, Париж и вся Франция — был не более чем плодом его воображения. Тут мне стали понятнее его высокомерные замашки, и я поинтересовался его кредитоспособностью; мне было сказано, что денег у него куры не клюют, поскольку его родители, крупные гаагские коммерсанты, к счастию для сына, взяли на себя труд уверовать в реальность вещей, и что в Париже десятка два поставщиков, обойщиков, ювелиров и портных уже успели основательно нагреть себе руки на его философии, ибо стоило любому торговцу явиться к г-ну де Лангенхаэрту со своим товаром, как этот сумасброд немедленно воображал, что сам сотворил посетителя силою собственного желания, и покупал то, что ему предлагали. Продолжая в том же духе и в том же ритме, полагали умы самые мрачные, ему предстояло неизбежно быть ощипанным в несколько месяцев.
Итак, я согласился. Я запросил у него кругленькую сумму, каковую он уплатил без малейшего возражения. Мы открыли Парижскую школу эгоистов, причем условились, что я мог вовсе не верить в то, что там говорилось, а лишь обязан был обеспечивать ее всем необходимым. Сознание собственной выгоды всегда уберегало меня от интеллектуальных завихрений.
Мне неведомо, каким образом философ протрубил сбор своему воинству, — кажется, он опубликовал