деспота его тотальной власти и, следовательно, полной ответственности, эмбарго реабилитировало Саддама, и если какого-то продукта не хватало, то виновато было эмбарго, если медлили с починкой, то виновато было эмбарго, если останавливался крупный общественный проект, то виновато было эмбарго. Совершенно не ослабив злодея, эмбарго привело к обратному эффекту: Саддам Хусейн превращался в спасителя, в единственный бастион, защищающий иракцев от варварских орд. Однако ловкие политики, обрекшие наш народ на великие страдания, мирно состарятся в своих странах — я знаю это наверняка, — осыпанные почестями и наградами за сделанное ими на благо человечества, наслаждаясь сном, который никогда не нарушит воспоминание о вызванных ими и неведомых им ужасах.
Не раз в этот период мне приходила мысль уехать в Европу или в Соединенные Штаты. Я раздумывал об этом вяло, без особого желания, почти лениво, как обдумывают решение математической задачи, ибо заметил, что семьи, где один из членов находился за пределами страны, лучше переносят лишения: два доллара, тайком вложенные в письмо, могли изменить судьбу. Я поделился с отцом:
— Тебе не кажется, что у меня лучше выйдет в другом месте?
— Что выйдет, сын мой, плоть от плоти моей, кровь от крови моей, испарина звезд?
— Карьера. Стану адвокатом или врачом, не важно. Может, стоит эмигрировать?
— Сын, есть две категории эмигрантов: те, что везут слишком много багажа, и те, что едут налегке. К какому же классу принадлежишь ты?
— Мм…
— Те, что везут много багажа, думают, что, переместившись, они смогут наладить жизнь, на самом деле ничто никогда не налаживается. Почему? Потому что проблема в них самих! Они везут ее с собой, эту проблему, показывают ей мир, выгуливают ее, ничего не предпринимая, чтобы справиться. Эти эмигранты движутся, но не меняются. Таким бессмысленно уезжать далеко: с собой им не расстаться, и там, и на родине их планы с треском проваливаются. Это неправильные эмигранты, те, что влачат за собой многотонный груз прошлого с нерешенными вопросами, не выявленными ошибками, скрытыми пороками.
— А другие?
— Те путешествуют налегке, потому что собраны, гибки, умеют приспосабливаться, способны к усовершенствованию. Они-то сумеют воспользоваться изменением обстановки. Это хорошие странники.
— Как узнать, к каким я принадлежу — к правильным или неправильным?
— В твоем возрасте, в пятнадцать лет, это еще сложно определить.
Больше я об этом не заговаривал и не думал. В перерывах между все более редкими уроками (если оставались учителя, не сбежавшие в Иорданию, то мы учились, сидя в классе на корточках, у нас не было ни тетрадей, ни карандашей, один учебник на тридцать учеников) я торговал благовониями у дверей разных ведомств, чтобы добыть хоть несколько динаров, и страстно следил за злоключениями собственной страны.
О здоровье Саддама Хусейна ходили разные слухи. То вдруг у него выявили рак, шесть месяцев спустя его будто бы сразил инфаркт, потом редчайший вирус лишил его зрения, и наконец, инсульт приковал его к постели — немого, парализованного. Но свежие фотографии и новые появления на телеэкранах опровергали эту информацию. Вождь народа процветал, был черноволос, затянут в корсет, упитан, великолепен, не ведал голода. Отрицая очевидное, упрямцы настаивали: «Не верьте словам, партия Баас показывает нам обманку, одного из многочисленных двойников президента». Зато тирания точно не была обманом зрения… Несмотря на опровержения, слухи возвращались, летя с быстротой арабской скороговорки, это был наш кислород, летучие, но стойкие формы надежды — надежды когда-нибудь покончить с тираном. Те, кто их запускал, вступали в сопротивление: не в активное, слишком опасное, а в сопротивление воображаемое. Кстати, по слухам, раковые опухоли обычно удачно размещались в какой- либо стратегической зоне Саддама Хусейна, из тех, которые нам бы хотелось поразить в первую очередь, — в горле, в мозгу, однако пальма первенства принадлежала прямой кишке.
— Если болезнь не может одолеть диктатора, — шептали некоторые, — то, может, это удастся американцам, вооружающимся против него.
— Но ведь американцы — не болезнь…
— Как знать…
Но не будем забегать вперед.
Пока народ мой околевал с голоду, Саддам Хусейн возводил новые дворцы.
Еще он любил плакать и курить сигары, и никто так и не узнал, что исторгало у него слезы — дым или вторжение какого-нибудь человеческого чувства.
— Плоть от плоти моей, кровь от крови моей, испарина звезд, сын мой Саад, я отмечаю, что со времен Навуходоносора страна моя произвела на свет много царей-угнетателей, воинственных захватчиков, равнодушных к нуждам граждан. И Саладин и Саддам Хусейн пополнили этот список. И вот, мне кажется, я нашел причину…
— Правда?
— Все это от пальм.
— От пальм?
— От пальм. Все проблемы Ирака — от пальм.
— Ага…
— Я бы сказал больше: пальмы лежат в основе проблем, поразивших арабский мир.
— Смеешься?
— Мы размышляем о политических трудностях, а они носят растительный характер. Нам трудно прийти к демократии, потому что мешают пальмы.
Я дожидался, пока отец созреет для разъяснений: с ним любая беседа шла поворотами и зигзагами, и надо было уметь смаковать саспенс.
— Неслучайно один из первых парламентов в истории человечества возник в Исландии, возле Северного полюса, в каменистой пустыне, полной снега и льда: там не было пальм! Ты помнишь? Это было в девятом веке.
— Помню, как вчера, папа.
— На наших широтах это, конечно, исключено.
— Из-за пальм!
— Из-за них, сын мой, плоть от плоти моей, кровь от крови моей, чудеснейший из двуногих, что так прекрасно читает мои мысли. У нас пальмы показывают дурной пример. Ибо как на самом деле растет пальма? Она растет вверх, только если у нее отрежешь все нижние части, — такой ценой она тянется ввысь и горделиво красуется в синем небе. Всякий арабский государь мнит себя пальмой, и, чтобы возвыситься и расти, он отрезает себя от народа, отстраняется от него, удаляется. Пальмовое дерево укрывает деспотию.
— Допустим. И что же делать? Закупать гербициды?
Он рассмеялся и налил нам еще чаю. В смежной комнате сестры и мать — шумные, увлеченные, не обращая внимания на наши мужские споры, — готовились к двум новым свадьбам.
— Навуходоносор, Саладин, Хусейн… Нам не хватает посредственностей. С зари Ирака наши правители практикуют манию величия.
— Папа, я не понимаю, что такого великого в Саддаме Хусейне!
— Паранойя. Тут он нас всех переплюнет.
Как будто внезапно заразившись ею, отец забеспокоился и понизил голос. Оглядев затененную комнату, в которой беседовал со мной наедине, он продолжил:
— Никто уже не знает, где он живет и где спит, — настолько он боится покушения. На людях появляются двойники. Прежде он держал непокорных в узде страхом, теперь он сбивает их с толку, сливаясь с пейзажем.
— Знаю, — вздохнул я, умалчивая о том, что в университете вступил в группу участников подпольного сопротивления и что мы намеревались убить Саддама Хусейна.