Однако Сорока, кажется, сумела покинуть Эшберг лишь после того, как по деревне был пущен безумный клеветнический слух, жестокие последствия которого сказались в день св. Стефана. Если верить очевидцам, занявшим надежную наблюдательную позицию, Большейчастью закрыл ставни своего домика и до самого утра колобродил по комнате. Волосы у него были будто бы взъерошены, на губах висели клочья пены, и в гаком виде он сначала разговаривал с собственной тенью, потом катался по полу, словно в припадке падучей, а после написал какую-то бумагу, на которой четко было видно слово «гореть». В кромешной темноте погреба он совершал богомерзкие действия: читал «Авемарию» с конца, на мусульманский манер, а потом аж помочился на Распятие — все это из укромного места в кромешной тьме якобы наблюдала Сорока, если верить слухам.

Им, разумеется, не верил в Эшберге даже самый последний идиот, и тем не менее то, что деревню поджег резчик Роман Лампартер, считалось доказанным. Слишком уж долго терпели эшбержцы, как этот коротконогий человек с густыми бровями и сетью веселых морщин дерзко высмеивал их веру, их уклад жизни и все их ежедневные труды. Он имел обыкновение надевать по будням воскресный костюм и разгуливать по деревне в самый разгар сенокоса. Подойдя к человеку, занятому работой, он снимал очки, сдувал со стекол цветочную пыльцу, а затем, поигрывая резной тросточкой и важно поправляя накрахмаленный воротничок, с высокоумным видом пускался в рассуждения о тяготах крестьянской жизни. Он говорил о том, что результат не стоит затраченных трудов, что тяжелый труд большей частью не кормит и потому было бы разумнее сидеть сложа руки и вести беззаботную жизнь под великолепной сенью голубых небес, подобно птицам, щебечущим в кронах деревьев. Такие вот речи крестьяне вынуждены были выслушивать от человека, который не мог накосить себе и копны сена. И взмокшие косари сплевывали от негодования, хотя в пересохших ртах явно не хватало слюны.

Но больше всего возмущал крестьян вид жилища этого человека. Он, ни разу не побывавший на мессе — и даже накануне Рождества, — вздумал построить свой домишко по образцу дарохранительницы в эшбергской церкви. Более четырех лет ушло у него на возню с деревом, и когда домик был наконец готов, его сходство со священным предметом обнаруживалось в каждой детали, даже в мелочах готического орнамента. И, зная душу эшбергского крестьянина, нетрудно понять, отчего Большейчастью так не любили и даже ненавидели в деревне. Уж ежели так рассуждать, кто бы отказался жить в дарохранительнице? А замахнулся-то именно он — голоштанник и антихрист, вздумавший со Спасителем свое жилье делить, — это была вопиющая несправедливость, это был страшный грех. Большейчастью недостоин давать свой кров Спасителю. Кто-кто, но только не он!

В довершение всего к этому греху добавились новые. Свою единственную дойную корову — вконец отощавшую скотину с совершенно седой мордой и гноящимися глазами — он назвал Елизаветой в честь св. Елизаветы за то, что корова уже в преклонном возрасте принесла ему теленка. Перечисление всех возмутительных для земляков поступков резчика заняло бы слишком много места, их хватило бы на целую книжонку.

Утром, в день св. Стефана, мужики ногами выломали дверь его дома, с грохотом ввалились в комнатенку, оплеухами вырвали хозяина из глубочайшего сна и хотели уже со всего маху опустить на лицо здоровенный кол, но один из них остановил прочих и призвал сжечь живьем богомерзкого пса. Двое из тех, что пришли, сорвали с него ночную рубашку, сбросили его с кровати и оторвали ему ухо; третий же в это время ударами молотка крушил все, чем было изукрашено и обставлено помещение. При этом взгляд третьего упал на жестяной бидон, а на нем была надпись «Для лампы». Потом они спустили хозяина с лестницы нагишом, он скатился на землю, и тут ему повезло: удалось выскользнуть из их рук. Они бросились преследовать и оказались проворнее, так как их гнала грубая сила убийц. Он сделал крюк и еще раз ушел от преследователей. Спотыкаясь, карабкаясь по склонам, он вломился наконец в заросли подлеска, поднимавшегося к самому ущелью, известному под названием Петрифельс. Но перед ним была пропасть — и оставался лишь один путь: в завесу дыма, через обугленные и еще тлеющие остатки сгоревшего леса. Он был движим лишь силой смертельного страха, а она слепа и не ведает цели. Па какое- то время ему удалось затеряться в дыму. Кожа на подошвах у него попросту сгорела, но он не чувствовал ни жара, ни холода и все больше углублялся в дымный мрак. Потом он вдруг услышал их голоса, они звучали где-то впереди, совсем рядом. Он повернул назад, качал метаться из стороны в сторону, наткнулся на обломок дерева, громко вскрикнул. И тут мглу прорвал черный от сажи кулак, беглец был поймай.

— Где же это он оставил свой любимый воскресный костюм? — зубоскалили вокруг. А он не знал, что ему делать — то ли закрывать рукой кровоточащую челюсть, то ли прикрыть срамное место. — Вот и очечки свои он где-то позабыл. А не худо бы еще раз послушать ученейшие речи про крестьянскую жизнь. Что же он не поправляет воротничок-то накрахмаленный? Что же он не выплясывает по-бабьи ножками, как привык Большейчастью выкаблучиваться?

Они унижали и мучали его больше двух часов. Потом толстыми пеньковыми веревками привязали к обугленному стволу, собрали вокруг полуобгоревший хворост, обложили ноги и туловище, облили резчика керосином и, рыча от удовольствия, подожгли. Убийцы знали, что он не имел отношения к пожару, и потому ревели и горланили все громче и громче, чтобы перекричать собственную совесть.

Случилось так, что в это же время Элиас вблизи Петрифельса высматривал своего исчезнувшего друга, ибо знал о его убежище. В ложбинке, однако, он не мог его отыскать, нашел лишь околевавшего кота Эльзбет да трутовик. Когда же повернул назад, слух его резанул ужасный крик. Поначалу крик напоминал жуткий хохот, но вскоре Элиас понял, что это предсмертные вопли человека. Расслышал Элиас и голоса убийц. И голос того, кто науськивал остальных, принадлежал Зеффу Альдеру. Зеффу Альдеру, его отцу. Отцу, которого он любил и который любил его.

И он встал как вкопанный, этот ребенок с обликом мужчины. Он до хруста сжимал пальцы, губы его посинели. И с губ слетало нежное и нескончаемое: «Отец мой, Господи, отец мой!»

Зима 1815 года

Покойников хоронили уже после Нового года, через девять дней после катастрофы. Это было связано с тем, что никак не могли отыскать тело Эдуарда Лампартера. Как ни прискорбно было рыться в пепле его сгоревшего двора, среди золы не обнаружили ни единой, даже обугленной кости. Единственное, что удалось найти, — фарфоровый чубук его курительной трубки. При виде этой находки Эдуардиха завыла от горя. Пять гробов стояли в церкви на хорах, ниже — четыре любовно сколоченных гробика для погибших при пожаре младенцев. Возле пятого гроба стоял стул с камчатной подушечкой, на которой лежал фарфоровый чубук Эдуарда Лампартера.

Боль скорбящих еще более обострилась оттого, что курат Бойерляйн оборвал неожиданно реквием, растерянно моргая, поглядел на прихожан и вдруг твердо решил, что ему надлежит совершить таинство крещения. Он двинулся к гробам и произнес слова, с которыми всегда обращался к крещаемым. После этого двое эшбергских мужчин, чеканя шаг, направились в Гецберг и доложили тамошнему священнику, что достопочтенного господина курата в Эшберге терпеть более нельзя. Словно громом пораженный, выслушивал священник подробности о пошатнувшемся душевном здоровье своего собрата. Покраснев до ушей и тихонько чертыхаясь, внимал он горькой правде. Он обещал помочь, грозился лично наведаться в Эшберг, а потом доложить обо всем в генеральный викариат. После того как священник благословил ходоков в восьмой раз — он тоже был в преклонных летах, — эшбержцы решили, что пора уходить, и, недовольно ворча и громко печатая шаг, отправились восвояси.

Жители, не подавшиеся к Рейну, с тупым упорством держались за Эшберг. Уже на Богоявление начали они поднимать из пепелища свои усадьбы. Хозяин трактира пустил их семьи на постой. Все долгие зимние месяцы более семидесяти человек бок о бок жили и спали в тесной трактирной зале.

А Зеффиха, бедная, горемычная женщина, вынуждена была там перенести свои третьи роды, на глазах у всех. Ее просьба хотя бы простыней завесить ложе роженицы пропала втуне. Мужчины бесстыдно глазели на разверстые ложесна, дети тайком сжимали кулачки, судорожно напрягались, будто хотели помочь тем самым вытолкнуть новорожденного. Несколько женщин разглядывали исцарапанные щеки роженицы. И вот по зале пробежал ропот. На свет появился, мол, ублюдок какой-то, при этом имели в виду идиотика. Бедная Агата Альдер, бедная Агата!

Вы читаете Сестра сна
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату