роль убежища играл лес. Счастливый XVII век завершился не так хорошо, как начинался. Кризис 1709 года был особенно суров в Норвегии и Швеции, как и во всей северной Германии. Тысяча шестьсот девяносто третий год уже потряс шведское население, когда в 1710–1712 годах чума, вписавшаяся в пейзаж европейского кризиса 1709–1710 годов, окончательно подвела черту нисходящего уровня 1690–1720 годов, наступившего после парадоксального подъема 1620—1690-х. К 1690–1700 годам население Скандинавии почти достигло уровня 1720 года, т. е. несколько больше 3 млн. душ (Швеция — 1 млн. 450 тыс., Дания — 700 тыс., Норвегия — 600 тыс., Финляндия — 300 тыс.). Пятипроцентный рост за три четверти века — нигде в XVII веке на всем огромном пространстве не было столь же благоприятной ситуации. Наиболее близкий к этому английский рост не превышал 25 % за столетие. Это был рост страны открытой, практически не имеющей иных ограничений обрабатываемых площадей, кроме тех, что происходят от недостатка наличных рук, рост «пограничный». Финляндия, население которой учетверилось за 150 лет, играла роль пионерского фронта, принимающего излишки шведского населения. Финляндский рост, целиком обязанный ситуации пионерского фронта, был самым быстрым, со 150 до 300 тыс. душ в 1620–1720 годах; с 300 до 800 тыс. в 1720–1800 годах. Финляндия, население которой в 1620 году представляло соответственно не более четверти и трети населения Дании и Норвегии, в конце XVIII века на несколько десятков тысяч сократила неравенство.
В XVIII веке Скандинавия меньшим ростом заплатит за ритм и успех XVII века. Здесь сыграли два фактора: слабость технических преобразований и в особенности суммарные последствия малого ледникового периода: конец XVII — 1-й пол. XVIII века были отмечены на этом термическом рубеже человеческого присутствия и, главное, традиционной агрикультуры катастрофическими зимами. Есть возможность с замечательной точностью проследить эволюцию шведского населения в XVIII веке. Ее катастрофические пики 1743-го и более сильные 1772–1773 годов заставляют вспомнить Францию 1693 и 1709 годов, Испанию чумных 1596–1602 или 1646–1652 годов. В этих катастрофах можно усмотреть совокупность последствий погодных перепадов, влиявших как на продовольственное обеспечение, так и на сопротивляемость болезням истощенных борьбой с холодом организмов. Шведский историк Уттерстром подчеркнул (М. Рейнхард) тесную взаимосвязь этого двойного сезона смертей и календаря погоды. Малый ледниковый период, кроме того, создал фон, необходимый для постижения либо прямо, либо опосредованно трагического характера скандинавской мысли XVIII века. Этот стойкий архаизм шведской демографии исходил из гораздо более скромного роста, в ритме примерно итальянском. Маргинальное климатическое положение Скандинавского полуострова в XVIII веке противодействовало благоприятному «пограничному» эффекту. В 1720 году — 1 млн. 450 тыс. душ, в 1735-м — 1 млн. 700 тыс., в 1749-м — только 1 млн. 740 тыс. (эффект кризиса 1743 года), 2 млн. 347 тыс. в 1800 году
И здесь главное препятствие — это недостаток источников. Расплата за глобальное отставание. «Изучение русского населения, — пишет М. Рейнхард, — основывается на ревизиях податного населения. Частота их была значительна, качество посредственно: недорегистрация была обусловлена плохой администрацией, всякого рода мошенничеством. Их повторение давало место спорам, однако порядок величин и тенденция эволюции в общих чертах вырисовываются». В XVIII веке русский рост был быстрым. В XIX веке он стал еще быстрее по модели благоприятных секторов Западной Европы XVIII века. Обычные хронологические «ножницы». В отличие от Скандинавского полуострова, континентальная Россия, по- видимому, не была задета малым ледниковым периодом конца XVII — 1-й пол. XVIII века. В этих широтах континентальность есть климатическое преимущество, обыкновенно подчеркиваемое географами.
Второе существенное отличие между двумя северными пограничными районами Европы: благополучному скандинавскому XVII веку противостоит всепогибельный русский XVII век. Здесь, как и в Германии, люди усугубляли стихийные бедствия, будучи, возможно, бессознательно захвачены ими. Долгое Смутное время было русской реакцией коллективной психики на тяжелые годы в статическом электричестве малого ледникового периода. Марсель Рейнхард отметил экономические и эпидемиологические факторы, тесно связанные с испытанными моделями старой демографической теории: «.Россия подверглась тем же самым бедствиям, что и остальная Европа: голод и чума в 1602 году, чума в 1654-м, снова голод и чума в 1709–1710 годах». С 1678-го почти вплоть до 1715 года — такова цена петровской революции — русское население, по-видимому, застыло на одном уровне, который можно оценить в пределах 11–12 млн. человек. Таким образом, на 2 млн. кв. км плотность составляла 5,5–6 чел. на кв. км, иначе говоря, 80 % — леса, 10 % — расчищенные земли, 10 % — пустоши, степи и болота. А раньше? Разве Северная Европа не знала ряда мощных катастроф на рубеже XVI и XVII веков, а Германия, а Китай? Так, по крайней мере, думает лучший знаток России XVI–XVII веков Пьер Паскаль. Этот провал, аналогичный катаклизмам восточного XII и западноевропейского XIV века, Пьер Паскаль ставит в вину скорее людям, чем природным условиям: «Со времен монгольского нашествия Россия не знала потрясений, сравнимых со Смутным временем. Кризис, начавшийся 7 января 1598 года со смертью царя Федора, продолжался еще долгое время после избрания Михаила Романова в 1613 году. Сначала события приняли вид полного крушения государства, церкви, нравов и традиций, сопровождаемого ужасающим материальным разорением. Всеобщность катастрофы поражала воображение, ставила перед мыслящими умами проблемы и возбуждала чувство долга в чутких сердцах. Сегодня не просто вообразить степень опустошения, в которое была ввергнута бьльшая часть России. Запад и центр, уже столь потрясенные политикой Ивана Грозного в последней трети XVI века, испытали настоящую депопуляцию. Затем было поражено Поморье, еще недавно переживавшее взлет. Поземельные росписи долго до монотонности будут повторять: “Пустырь, который был таким-то или таким-то городком”».
И здесь мы касаемся одной из главных черт одновременно восточной (вспоминается Китай) и континентальной (снова вспоминается Китай и Германия 1-й пол. XVII века) диалектики человека и земли. Малая окультуренность, очень низкая засеваемость (это характерно для восточной Германии, Польши и России, но не для Китая), окультуренность неполная и склонная к сокращению. Человек на Западе после катастрофы XIV века крепче стоит на земле, он кажется окончательно укоренившимся. Россия XVII–XVIII веков с этой точки зрения еще сохраняет что-то средневековое.
«Там, где прошли поляки и казаки, — уточняет Пьер Паскаль (обратная волна казаков на русский центр, иначе говоря, чудовищный марш “фронтира” на Tide Water, восстание Понтиака, которое оказалось удачным, разграбление Рима наемниками и легионерами), — зачастую оставалось не более четверти жилых дворов и обрабатываемых земель. Богатый монастырь ТроицеСергиевой лавры, владения которого простирались на 196 тыс. гектаров в 60 уездах самых разных регионов, имевший более, чем кто-либо, средств для содержания их в процветающем состоянии, вместо 37,3 % обрабатываемых площадей в 1592– 1594 годах насчитывал в 1614–1616 годах не более 1,8 %. Во время голода 1601–1603 годов на трех московских кладбищах было погребено 127 тыс. трупов, главным образом беглых из деревень.» Пожары, убийства, грабежи, насилие. бесконечная литания.
Учитывая чисто эндогенное падение численности китайского населения в XVII веке (на 27, 56 % за 130 лет; на 29,55 % в 1562—1650-м и на 20,83 % в 1600–1650 годах) в отличие от обусловленных и спровоцированных американских феноменов, Луи Дерминьи ставит следующий вопрос: «Есть ли другие примеры разительного спада? Достаточно взглянуть в сторону России, пережившей между 1580 и примерно