Франции — Непера, богатого шотландского сеньора, создателя логарифмов, Кеплера, обеспеченность которого позволяла ему заниматься в тихом университете Тюбингена, пока расположение императора не принесло ему наследие Тихо Браге, Левенгука, открывшего сперматозоиды, этого суконщика из Делфта, достигшего высоких муниципальных и синдикальных постов: все они принадлежали к одной и той же среде.
Тема социального происхождения творцов науки, малых и скромных наряду с гигантами научного чуда XVII века, еще ждет своего исследования. Оно, несомненно, раскрыло бы роль возвышающейся буржуазии. Подавляющую роль во Франции службы и должности, значимость деятельности, приводящей к достатку. Большинство творцов этой великой революции были выходцами из буржуазии (Непер — исключение), не так давно принятыми во второе сословие, воспринявшими от родной среды вкус к порядку, точность в цифрах и даже некоторую житейскую арифметическую практику и ориентированными на стабильность, достоинство, удовлетворение желаний.
Суровый, трудный XVII век был сосредоточен на самом себе. Ни до, ни после эта фракция поднимающегося третьего сословия уже не была склонна продолжать в той же манере, с тем же порывом начатое восхождение, если ее к этому не принуждали. Атмосфера фазы Б, по Симиану. Никакой другой момент конъюнктурного времени не предоставляет столько досуга элите людей, привычных к точности, социально подготовленных к количественной строгости, консерваторам порядка по природе, любителям порядка по устремлениям. Нет, никакой конъюнктурный период не был столь благоприятен для этого типа социального досуга, как 1620—1660-е годы. Понижение цен, ставя на первое место ренту, увеличивало досуг. Помеха для легкого развития, присвоение великими государствами мощи, экономического роста крупной торговой буржуазии, одним словом, все то, что замедляет экономический прорыв, играло на пользу одному из благоприятных условий научного сдвига. Научная революция — творение буржуазии, которая смогла жить по-благородному.
Объяснение убогое, учитывающее внешнюю сторону, а не содержание. Тулуза не больше объясняет Ферма, чем Ла-Флеш — Декарта. Ни в коем случае не следует применять к научной революции то, что совершил Гольдман для религиозной революции сокровенного Бога. Отметим лишь, что картезианская революция количественного упрощения пришлась на момент поворота столетней конъюнктуры, момент трудный, трагический, суровый, она пришлась на момент двойного утверждения государства внутри и вовне. Эти революционеры духа, сокрушители космоса и спокойных тем были консерваторами в сфере социальной, такова цена их дерзости. Они выбрали главное.
Робер Ленобль любил подчеркнуть другой аспект новизны XVII века. Надо ли говорить о создании в масштабах Европы маленького мира исследований? Он был создан вне и в противовес сети университетов, которые оставались — и останутся вплоть до конца XVIII века — оплотом схоластики, а в Падуе, с ее антихристианским аверроизмом, оплотом агрессивного, безнадежно ограниченного и закрытого для перемен новой эпохи аристократизма. Сколько расколов, сколько соперничества в этом малом мире! Часть своих опытов Роберваль хранил в тайне. Тот же Роберваль и Паскаль в опытах с барометров ожесточенно нападали на отца Магни; Декарт, несмотря на отдельные красивые фразы об опытах, которые следует вести сообща, являл собой наиболее совершенный тип ученого-одиночки, уединенно разгадывающего план Творения: «Все постигается и усваивается лучше, — писал Декарт в шестой книге “Рассуждения”, — когда это узнается от кого-либо другого, нежели когда до этого доходят самостоятельно.» Декарт всегда избегал публиковать детали своих открытий, ему случалось даже искажать способ их изложения, для того чтобы те, кто будет их читать, не могли похвалиться, что им все понятно. Нет ли этого в наброске, намеренно придающем туманность его геометрии за счет игры тем, что он называет предположениями? «.Я их (не) называл предположениями, — говорит он, — дабы воспрепятствовать тому, чтобы некоторые умы, воображающие, что в один день постигают все то, что другой придумал за 20 лет, коль скоро им об этом сказано два-три слова. не могли воспользоваться случаем построить какую-либо нелепую философию на том, что они полагают моими принципами и что от этого считается моим заблуждением.» Декарт заранее не признавал картезианцев, которые в течение 50 лет мучили на пути к новой схоластической системе сторонников физики Ньютона. Наконец, стоит ли вспоминать великий спор о том, кому принадлежит честь открытия (самого важного в конце XVII века) исчисления бесконечно малых? Это было дитя всех и никого в частности: Ньютона, продолжателя Гюйгенса и особенно Бэрроу (1630–1677), Лейбница.
Замкнутый мир — это все равно мир. Обмен суждениями начинался в русле, проложенном схоластическими
Маленькая республика новой мысли не брезговала говорить на языке всеобщем. Толчок пришел из Италии. Европа начала XVII века некоторое время оставалась средиземноморской. В Риме с 1603 года действует