авторитет. Забавно, что он приводит даже те дроби, посредством которых я, следуя моей теории, выражаю все цвета. Заимствовать их sans facon (бесцеремонно, не церемонясь (фр.).) показалось ему, вероятно, все–таки рискованным; поэтому он на стр. 308 говорит: «Если бы мы захотели выразить первичное отношение цветов к белому в числах и приняли белое за единицу, то можно было бы, кстати сказать, (как это уже сделал Шопенгауэр) установить примерно следующую пропорцию: желтый цвет = 3/4, оранжевый = 2/3, красный = 1/2, синий = 1/3, фиолетовый = 1/4, черный = 0». — Хотел бы я знать, как это можно «кстати сказать» установить, не продумав сначала всю мою физиологическую теорию цветов, к которой только и относятся эти числа и вне которой они — просто безымянные числа, не имеющие никакого значения; и, как это вообще возможно, если придерживаться, как г. Розас, теории цветов Ньютона, которой эти числа полностью противоречат; и наконец, как могло случиться, что за все тысячелетия, в течение которых люди мыслили и писали, никогда никому, кроме нас двоих, г–на Розаса и меня, не приходило в голову рассматривать именно эти дроби как выражения цветов? Ибо что он совершенно так же установил бы их, даже если бы я случайно не сделал этого «уже» за 14 лет до него, совершенно напрасно предвосхитив его, выражают вышеприведенные слова, из которых явствует, что все дело только в том, чтобы «захотеть». Между тем именно в этих дробях заключена тайна цветов, и правильное представление о сущности цветов и их отличие друг от друга можно получить только посредством этих дробей. — Впрочем, я был бы рад, если бы плагиат являлся самым недостойным фактом, позорящим немецкую литературу; есть еще много других, гораздо более глубоких и пагубных, к которым плагиат относится, как незначительное pickpocketing (карманное воровство (англ.).) к тяжким преступлениям. Я имею в виду тот низкий, подлый дух, для которого путеводной звездой служит личный интерес, там, где ею должна быть истина, и под маской познания выступает умысел. Лицемерие и лесть вошли в повседневный обиход. Тартюфиады разыгрываются без грима, даже капуцинады звучат в местах, посвященных наукам: почетное слово «просвещение» стало едва ли не ругательством, величайшие люди прошлого столетия, Вольтер, Руссо, Локк, Юм подвергаются поношению — они, эти герои, краса и благодетели человечества, чья распространившаяся по обоим полушариям слава может, если это мыслимо, еще возрасти только благодаря тому, что обскуранты всегда и повсюду выступают как их злейшие враги, — и на это есть причина. Для порицания и похвалы заключаются литературные партии и братства — все дурное прославляется, о нем трубят на весь мир, все хорошее подвергается поношению или, как говорит Г?те: «Держат в секрете и нерушимом молчании, и в инквизиционной цензуре такого рода немцы достигли совершенства» (Дневниковые записи, год 1821). Но мотивы и соображения, в силу которых все это совершается, слишком низки, чтобы я занимался их перечислением. Как отличается издаваемое в интересах дела независимыми gentlemen «Edinburg review» (джентльменами из «Эдинбургского Обозрения» (англ.).), которое с честью035 следует своему благородному, взятому из Публия Сира, эпиграфу: «Judex damnatur, cum nocens absolvitur»036 , от преисполненных трусливых соображений и умыслов, недостойных немецких литературных журналов, сфабрикованных в большинстве своем наемниками ради денег, эпиграфом которых должно было бы быть: «Accedas socius, laudes, lauderis ut absens»037 . — Теперь, через 21 год, я понимаю смысл сказанного мне Г?те в 1814 году в Берке, где я застал его за чтением книги де Сталь «De l'Allemagne»038 и в разговоре высказал свое мнение, что она преувеличивает честность немцев, чем может ввести иностранцев в заблуждение. Г?те рассмеялся и сказал: «Да, в самом деле, они не станут [крепко] привязывать чемодан к экипажу, и у них его отрежут». Потом он серьезно добавил: «Но тому, кто хочет ознакомиться с бесчестностью немцев во всем ее объеме, надо познакомиться с немецкой литературой». — Поистине так! Однако самое возмутительное во всей бесчестности немецкой литературы — это служение времени мнимых философов, подлинных обскурантов. Служение времени: это слово, хотя я и образую его по английскому образцу, не нуждается в пояснении, а его суть — в доказательстве: каждый, кто осмелился бы отрицать это, дал бы убедительное доказательство моему утверждению. Кант учил, что человека надо рассматривать как цель и никогда не относиться к нему как к средству: утверждать, что в философии надо видеть цель и никогда не пользоваться ею как средством, он не считал необходимым. Служение времени можно на худой конец извинить человеку в любом одеянии, в рясе и в соболях, — но только не в мантии философа, ибо тот, кто ею облачен, принес присягу знамени истины и там, где речь идет о служении ей, любое другое соображение, каким бы оно ни было, является низким предательством. Поэтому Сократ не пытался избегнуть цикуты, а Бруно — костра. Тех же, мнимых философов, можно увести в сторону куском хлеба. Неужели они так близоруки, что не видят как там, уже совсем близко, в грядущих веках история философии выводит неумолимо железным стилем твердой рукой две горькие строки проклятия в своей нетленной книге? Или их это не интересует? Впрочем, вряд ли. Ведь «Apres moi le deluge» еще в конце концов можно сказать, но «apres moi le mepris»039 как– то нейдет с языка. Поэтому я думаю, что они обратятся к этому судье со следующими словами: «Ах, милое потомство и история философии, вы ошибаетесь, принимая нас всерьез: мы ведь совсем не философы, Боже упаси! Мы только профессора философии, просто государственные служащие, просто ради шутки философы! Ведь, не зная этого, вы уподобитесь тем, кто потащит одетых в картонные латы рыцарей сцены на подлинный турнир». Тогда судья поймет, перечеркнет все эти имена и дарует им «beneficium perpetui silentiae»040 .

От этого отступления, к которому привело меня 18 лет тому назад зрелище служения времени и тартюфианства, процветавшее тогда все–таки меньше, чем теперь, я возвращаюсь к той части моего учения, которая была, хотя и не самостоятельно продумана г. Брандисом, но подтверждена им, чтобы сделать к ней несколько пояснений, к которым я потом добавлю ряд подтверждений со стороны физиологов.

Три допущения, которые Кант под наименованием идей разума подверг критике в трансцендентальной диалектике и вследствие этого устранил из теоретической философии, всегда препятствовали глубокому пониманию природы, пока этот великий человек полностью не преобразовал философию. Для предмета нашего исследования подобным препятствием была идея души, этой метафизической сущности, в абсолютной простоте которой познание и воление навек нераздельны, связаны и спаяны в неразрывное единство. Пока эта идея существовала, философская физиология не могла сложиться, тем более что вместе с этой идеей необходимо было допустить и ее коррелят, реальную и чисто пассивную материю в качестве вещества тела041 . Именно из–за этой идеи в начале прошлого века знаменитый химик и физиолог Шталь не пришел к истине, к которой он подошел совсем близко и которую достиг бы, если бы мог поставить на место anima rationalis (разумная душа (лат.).) голую, еще бессознательную волю, единственно метафизическую по своему характеру. Под влиянием этой идеи разума ему пришлось учить тому, что простая, разумная душа создает тело, управляет всеми его внутренними органическими функциями и совершает их, но при этом, хотя познание и есть основное определение и как бы субстанция ее сущности, ничего не знает и не узнает об этом. В таком учении заключалось нечто абсурдное, что делало его несостоятельным. Оно было вытеснено понятиями Галлера о раздражимости и чувствительности, найденными, правда, чисто эмпирически, но представлявшими собой все–таки два qualitates occultae (скрытые качества (лат.).), на которых объяснение завершается. Деятельность сердца и внутренних органов приписывалась теперь раздражимости. Но anima rationalis оставалась незатронутой в своем значении и достоинстве в качестве чуждого гостя в доме тела, в котором она занимает самую верхнюю каморку. «Истина запрятана глубоко на дне колодца»042 , — сказал Демокрит, и в течение тысячелетий это со вздохом повторялось: неудивительно, если ее ударяют по пальцам, как только она хочет выйти.

Основной чертой моего учения, которая делает его противоположным всем когда–либо существовавшим учениям, является полное отделение воли от познания; все предшествующие философы считали их неотделимыми друг от друга, более того, полагали, что воля обусловлена познанием, основой нашей духовной сущности, и большей частью даже видели в ней просто функцию познания. Между тем произведенное мною разделение, разложение столь долго пребывавшего неделимым Я, или души, на две разнородные составные части — для философии то же, чем было для химии разложение воды, хотя осознано это будет только впоследствии. В моем учении вечное и нерушимое в человеке, которое составляет поэтому и его жизненное начало, — не душа, а, если мне дозволено употребить химический термин, радикал души, и это есть воля. Так называемая душа составляет уже

Вы читаете О воле в природе
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату