Зазвонил телефон, и мисс Дрейк подняла трубку. Мисс Дрейк — мой секретарь. Мне ее официально представили на Рождество, когда я стал младшим партнером в компании «Рональдсон, Рональдсон, Джонс и Мюллер». У нее — свой стол в моем кабинете. Он крохотный, всего девять на восемь футов, и в нем нет окна, но мой секретарь — это вполне осязаемый, вещественный знак того, что я продвигаюсь в карьере, не стою на месте. Я частенько поглядываю на своего секретаря с тем же торжествующим чувством владельца яхты и спортсмена, который стремится к великим достижениям, к выигрышу первого своего кубка в парусной регате.
— Мистер Ройял, — сказала мисс Дрейк, — это вас. Какая-то мисс Хант. — Голос у нее был явно провокационным, она всегда так говорит, то ли обиженно, то ли снисходительно, то ли и то и другое вместе, когда меня просит к телефону женщина, пусть даже жена.
«Какая-то мисс Хант».
Я колебался, не зная, как поступить, тщательно взвешивая ожидающие меня подводные камни.
Мисс Дрейк ждала. Она была новой сотрудницей в нашей фирме, и Кэрол Хант для нее на телефонной линии была лишь «какой-то мисс Хант». Она еще не нашла своей ниши в сложной служебной иерархии и поэтому не слышала еще всех сплетен. Или, быть может, эта сплетня настолько устарела, обзавелась «большой бородой», что даже самые злобные, самые болтливые секретарши считали ее настолько затасканной и надоевшей, что к ней можно было снова прибегнуть лишь в крайнем случае, когда все остальные будут исчерпаны до дна. В конце концов это произошло два года назад…
У любой душевной боли есть свои правила, и те люди, которые утверждают, что человечество делает все, чтобы ее избежать, по сути дела, не знают, о чем говорят.
— Может, сказать ей, что вы заняты? — спросила мисс Дрейк, прикрыв ладошкой трубку. Она принадлежала к разряду тех девушек, которые рано или поздно будут уволены, так как позволяют себе слишком часто думать и принимать решения за своих работодателей.
— Нет, — сказал я, рассчитывая, что мое лицо не изменилось, оставаясь таким же деловым, как и в обычный рабочий день. — Я с ней поговорю.
Мисс Дрейк переключила рычажок, и я снял трубку. Вот он ее голос, наконец я услыхал Кэрол через два года.
— Питер, — сказала она, — думаю, ты не рассердишься на меня из-за этого звонка.
— Конечно, нет, — подтвердил я. Но что бы я ни испытывал в эту минуту, слово «рассердишься» никак не отражало моих истинных чувств. Не то слово.
— Сколько мне приходилось спорить с самой собой, горячо убеждать, неделями, — сказала она, — и я все откладывала, откладывала, и вот сегодня, по-моему, наступил последний день. Мне просто необходимо поговорить с тобой. — Голос у нее был такой, как всегда, — низкий, натренированный, мелодичный, чувственный.
Я повернулся на стуле, чтобы мисс Дрейк не видела моего лица. Закрыв глаза, я слушал ее, слушал, и эти два года, казалось, скользили мимо меня, давно утраченные, болезненные до сих пор, они с опаской отдалялись от меня, а Кэрол Хант звонила, чтобы сказать, что хочет встретиться со мной в баре возле своего дома на Второй авеню, звонила, чтобы напомнить мне, что нас ждут к ланчу в воскресенье в Уэстпорте, звонила, чтобы сказать мне, что она любила меня…
— Я уезжаю сегодня днем, Питер, — звучал ее голос, серьезный, текучий, с солнечными нотками далекого детства, который когда-то доставлял мне столько удовольствия, — и если тебя не затруднит, мне хотелось бы повидаться с тобой. Очень. Всего на несколько минут. Я должна тебе кое-что сказать…
— Ты уезжаешь? — Как мне хотелось, чтобы в эту минуту мисс Дрейк вышла из кабинета. — Куда же ты едешь?
— Домой, Питер, — сказала Кэрол.
— Домой? — глупо переспросил я. Почему-то я всегда ассоциировал дом Кэрол с Нью-Йорком.
— В Сан-Франциско, — пояснила она. — Мой поезд отходит в три тридцать.
Я посмотрел на часы. Было одиннадцать пятьдесят.
— Послушай, — сказал я. — Может, я приглашу тебя на ланч? — Я сразу решил ничего не говорить об этом Дорис. В конце концов после шести с половиной месяцев брака муж имеет право на одну маленькую ложь.
— Я не смогу пойти с тобой на ланч, — сказала Кэрол.
Спорить с ней не имело смысла. Может, за эти два года в ней произошли какие-то перемены, но в этом она явно не изменилась ни на йоту.
— Когда? — спросил я. — Когда ты хочешь встретиться со мной?
— Ну, мой поезд уходит с Пенсильванского вокзала, — сказала она. — Скажем, давай встретимся напротив, в баре Статлера, идет?
Она замолчала, по-видимому, репетируя в уме, что собирается сказать мне, точно рассчитывая при этом время, как это делает директор радиопрограмм с секундомером в руках.
— Ну, скажем, в два тридцать?
— Два тридцать, — повторил за ней я. Потом отколол одну из тех шуток, которые заставляют тебя просыпаться по ночам и ворочаться в постели: — Что на тебе будет? — спросил я. — На всякий случай, если я тебя не узнаю. — По-видимому, я хотел доказать ей, что два прошедших года особенно не сказались на мне, хотя, конечно, это была неправда. Сказались, и еще как. Или мне хотелось показаться ей беспечным, «крутым», потому что такая была мода; все те, кого мы знали, всегда старались казаться беспечными, «крутыми», видавшими виды людьми.
В трубке молчали, и я вдруг забеспокоился, уж не намерена ли она повесить ее и прервать наш разговор.
Но она все же заговорила. Голос у нее был ровный, повинующийся ее воле, и в нем не чувствовалось никакой особенной любви.
— На мне будет улыбка, — сострила она в свою очередь, — широкая, девичья, все отрицающая улыбка. Итак, встречаемся в два тридцать.
Я положил трубку на рычаг и попытался поработать еще с полчасика, но, само собой, у меня ничего не получалось. Наконец, прекратив бесплодные попытки, я встал из-за стола, надел шляпу, пальто и сказал мисс Дрейк, что меня не следует ожидать раньше четырех часов. Одно из преимуществ, получаемых от моего положения младшего партнера компании «Рональдсон, Рональдсон, Джонс и Мюллер», заключалось в том, что я имел право время от времени брать себе выходной либо на весь день, либо на часть его, чтобы как следует подготовиться к встрече личной трагедии или какого-то торжества, только если трагедии и торжества не следуют беспрерывно чередой, с частотой, мешающей нормальной работе.
Я бесцельно бродил по городу, ожидая, когда же наступит условленное время, — два часа тридцать минут. Был холодный, ясный солнечный день, и Нью-Йорк сверкал в своем зимнем наряде, к его яркому блеску добавлялся свет из миллионов окон, смешанный с плотными тенями, отбрасываемыми его северной частью, и вся эта мешанина делала город еще более оживленным, еще более самоуверенным, еще более привлекательным и забавным. Интересно, как себя чувствует сейчас Кэрол, — ведь ей через три часа уезжать из этого города.
Я впервые встретился с ней на театральной вечеринке с коктейлем на одной квартире на Пятьдесят четвертой улице. Я еще был новичком в Нью-Йорке, и поэтому ходил на все вечеринки, куда меня приглашали. У Гарольда Синклера, работавшего со мной вместе в одной конторе, был брат, Чарли-актер, и он время от времени брал нас с собой, когда его куда-нибудь приглашали. Мне нравились такие вечеринки с театральным людом. Девушки, как правило, там бывали очень красивые, полно выпивки, и все гости такие яркие, щедрые личности, такие забавные и привлекательные, особенно после целого дня, проведенного в среде скучных адвокатов.
Она стояла у стены, разговаривая с какой-то пожилой женщиной с голубоватыми волосами, вдовой одного продюсера, как я узнал позже. Я никогда прежде не видел Кэролин Хант ни на сцене, ни за пределами театра, и она пока еще не сыграла ни одной значительной роли, чтобы ее запомнили зрители и показывали на нее на улице рукой. Стоило мне только раз посмотреть на нее, как я понял, что она — самая красивая из всех девушек, которых мне приходилось встречать в жизни. Возможно, я в этом убежден и по сей день.