глотками отпивая из стакана, на котором вздрагивали ее тонкие пальцы, — и, казалось, что они уже больше никогда не пригласят меня на съемочную площадку. Если об этом случае станет известно, — говорила она с горечью в голосе, — то все женские клубы на территории страны единогласно проголосуют, чтобы меня сожгли живьем на костре. Господи! — вздохнула она, полная жалости к себе самой. — Я постоянно наступаю на те же грабли. По-моему, я уже исчерпала свой лимит, — сказала она, — лимит всепрощения. Все со мной происходит шиворот-навыворот, не так как у людей. — Она жадно пила, словно испытывая жажду. — Если бы что-то вроде этого произошло раньше, на заре моей карьеры, то все обошлось бы. Было бы даже лучше. Мне такое было бы только на руку, помогло бы моей карьере. Если бы я была молодой девушкой, только начинающей свои выступления на театральной сцене, — продолжала с горечью своим хриплым голосом Эйлен Мансинг в этой просторной обитой плюшем комнате, — все говорили бы: «Нельзя так строго осуждать ее за это, ведь она молодая девушка, которая сама прокладывает себе дорогу в жизни. Вполне естественно, такой человек мог ее заговорить, заставить сделать, что угодно». Все проявляли бы ко мне повышенный интерес, все сгорали бы от любопытства, все только бы и говорили обо мне, все хотели бы видеть на сцене только меня, меня одну. Господи, — сказала она, чувствуя свою экстравагантность, — у меня было бы кое-что получше чемодана, набитого хвалебными рецензиями.
Кэрол встала. Ей уже не было холодно, и спазмы в горле прекратились. Она смотрела сверху вниз на сидящую перед ней Эйлен Мансинг с симпатией, словно родная сестра, с пониманием и сожалением.
— Эйлен, — назвала она ее по имени, и оно впервые как-то вполне естественно сорвалось с ее губ. Вот он, этот момент. Вот он ее шанс! Кто мог подумать, что он подберется к ней с такой стороны? — Эйлен, — сказала она, отставляя стаканчик с виски, взяв эту пожилую женщину за руку, жалея ее, жалея искренне, как родная сестра. — Не волнуйся. Думаю, можно что-то сделать в этой ситуации.
Эйлен Мансинг подняла на нее глаза, с подозрительным, ничего не понимающим видом.
— Что же? — спросила она, и Кэрол почувствовала, как дрожат ее холодные руки.
— Думаю, — сказала она, уже более уверенно, более ровным голосом, — нам нужно поторапливаться, если мы хотим перетащить его в мой номер до рассвета.
Ее тихий, мелодичный голосок замолчал. Снова мы с ней сидели в баре Статлера, после двух лет, прошедших с этой памятной ночи. Мы сидели молча, потому что я был слишком потрясен тем, что услыхал от нее, а Кэрол больше нечего было добавить — она рассказала мне все.
— Все дело в том, — начала она снова после продолжительной паузы, — что все произошло потом точно так, как мы предполагали. Но вся беда в том, что я просчиталась. Я думала, что я талантливее, чем была на самом деле. Ну, кто из нас не совершает рано или поздно ошибок? — Она, поглядев на часы, встала. — Мне пора.
Я помог ей надеть шубу и проводил ее до двери.
— Хочу спросить тебя, — сказал я. — Почему ты в конце концов все мне рассказала?
Она бесхитростно поглядела на меня, такая милая, стоя в проеме открытой двери, а за ее спиной тек поток автомобилей.
— Потому что, вероятно, мы больше никогда не увидимся, — сказала она, — и мне хотелось только сказать тебе, что я всегда тебе была верна и не изменяла. Мне хотелось, чтобы у тебя осталось обо мне хорошее воспоминание.
Наклонившись, она нежно меня поцеловала в щеку и пошла через улицу, — такая молодая, красивая, мечтательная, чуть возвышенная, — и в этой своей блестящей шубе, в своем красивом, ладно сшитом костюмчике, с ее пышными, густыми белокурыми волосами, казалось, она отправляется на завоевание города.
«Настрой свое сердце на каждый голос…»
— Ну, как дела? — спросил Уэбел, подходя к стойке.
— Ночь — она и есть ночь, — печально ответил Эдди, наливая Уэбелу чашку кофе.
Шел уже третий час ночи, но посетителей в баре было никак не меньше дюжины. Несколько парочек в кабинках, у стойки напротив пивных кранов, — высокий моложавый мужчина о чем-то негромко беседовал со стриженой под мальчика брюнеткой в зеленых шерстяных чулках, двое-трое прилежных пьяниц нахохлились над мокрой стойкой из красного дерева, сутулясь в своих пальто и внимательным взглядом изучая содержимое своих стаканчиков; пьяный Джон Маккул в мятом вельветовом пиджаке и рубашке в красно-черную клетку, как у лесорубов, сидел за отдельным маленьким столиком возле входа, разрисовывая меню. Когда Уэбел вошел в бар, то поприветствовал Маккула, посмотрел на его пачкотню. Джон нарисовал футболиста с тремя ногами, с семью или даже восемью руками, словно у статуи из индийского храма.
— Самые лучшие человеческие качества как на Востоке, так и на Западе, — хрипло сказал Маккул, — это честолюбие, скорость, грубость и честная игра, плюс неограниченные возможности вкупе с отказом от постоянно деградирующего материального мира.
Уэбел вернул Маккулу его рисунок, не вдаваясь больше в его детали. Маккул был хорошим театральным художником, но плохим живописцем, и стоило ему опрокинуть несколько стаканчиков, как он мрачнел, говор его становился весьма расплывчатым, туманным, и его толком нельзя было понять.
— В этом городе, судя по всему, никто не намерен спать, — сказал Эдди, с отвращением оглядывая посетителей. Двери бара должны были оставаться открытыми до четырех утра, — хочешь ты этого или не хочешь, — но он в глубине души всегда надеялся, что как-нибудь, ночью, все разойдутся часам к двум, и он сможет закрыть свое заведение пораньше и с чистой совестью отправиться домой спать. Казалось, у него на лице было написано, что сон его волнует куда больше, чем все эти русские, атомная бомба, демократическая партия, любовь и смерть. Его бар находился на Сорок шестой улице и служил обычным пристанищем для актеров и прочего театрального люда, которым не нужно было появляться на работе раньше восьми вечера, если только у них вообще появилось желание поработать, и все вместе они разделяли свое чисто профессиональное неприятие дневного света.
— Сколько чашек кофе вы поглощаете каждый день, мистер Уэбел? — поинтересовался Эдди.
— Когда двадцать, когда тридцать, — ответил Уэбел.
— Почему так много?
— Мне не нравится вкус алкоголя.
— Но нравится вкус кофе, так?
— Не очень, — сказал Уэбел, поднимая свою чашку.
— Ну вот пожалуйста, — Эдди со скорбным видом провел тряпкой по стойке сбоку от Уэбела. — Все бессмысленно в наши дни!
— Эдди, — позвал бармена клиент, сидевший на высоком стуле рядом с девушкой в зеленых шерстяных чулках. — Сделай нам два «джибсона», если не трудно.
— Трудно, — буркнул в ответ Эдди, продолжая вытирать стойку. — Улавливаете иронию? Ну кто заказывает «джибсоны» в два часа тридцать минут ночи? Кто, скажите на милость, пьет «джибсоны» после полуночи? Только педики, алкаши и эксгибиционисты. Могу сказать им всем это прямо в лицо. — Не глядя в сторону посетителя, заказавшего этот коктейль, он налил в стакан джина, смешал его с вермутом, бросил в него несколько кубиков льда и принялся неистово все размешивать.
— Только чтобы были ледяными, если ты не против, Эдди, — сказал клиент. У него был высокомерный выговор, распространенный в школах на Восточном побережье, но Уэбел порой с трудом его выносил, особенно поздно ночью.
Костюм этого человека, узкий и чистенький, был под стать его выговору, и Уэбел, который был одет так, как водитель грузовика или старший сержант морской пехоты в увольнительной, независимо от того, какой бы искусный портной ни старался над его костюмом, понял, что одежда этого типа тоже его раздражает.
— Эдди, — бормотал бармен, разгоняя по стакану коктейль. — Каждый здесь считает себя вправе называть меня по-дружески, — Эдди.
— Кто он такой? — тихо спросил его Уэбел.
— Какой-то сопляк с телевидения, — сказал Эдди, плюхнув в стаканы по луковице. — С Мэдисон-