себя в руки японцев. Если бы вопрос встал так, что драться необходимо во что бы то ни стало и уйти от драки некуда, то я уж предпочёл бы драться с красными против японцев, чем с японцами против красных. А то, что мы дерёмся, в сущности говоря, не за кого иного, как за японцев, становилось с каждым днём яснее. Сказочки о дружеской помощи перестала быть убедительными даже для наименее развитых.
В общем, вопрос был ясен, и я дал тягу.
Некоторое время я слонялся по тылам в качества командированного, потом, когда все сроки командировкам вышли, пришлось искать других форм существования. Возможно, что это кончилось бы плачевно, если бы я не встретил некоего Янковского. Значительное состояние позволяло ему оставаться вне армии и чувствовать себя независимо. К моему удивлению, несмотря на безнадёжность положения, он не только не давал стрекача за границу сам, но не перевёл туда и своих огромных средств. Я не понимал, что это такое: тонкий расчёт или донкихотство? Он смеялся над общим развалом и уверял, что белый «порядок» сам собою возьмёт верх над революцией. Он утверждал, что именно теперь, в период наибольших затруднений, нужно привлекать деньги в Россию, что каждый рубль, вложенный здесь, окупится сторицей. У него в числе прочего было огромнее имение на берегу залива Петра Великого, целый полуостров, он так и назывался полуостровом Янковского. Туда он пригласил меня кем-то вроде старшего приказчика или управляющего большим оленьим хозяйством. И здесь одно небольшое происшествие сыграло существенную роль в моей последующей судьбе. Однажды, когда я на рассвета объезжал заимку, из тайги вынырнул долговязый худой человек и преградил мне дорогу. Это был егерь — зачинщик солдатского побега. Оказывается, с несколькими товарищами он добрался до красных и теперь вернулся уже с поручением оттуда. Он жил нелегально, по чужим документам, и просил устроить его на такую работу, чтобы он мог постоянно бывать в тайге. Это было в моей власти, я взял его егерем. Под его руководством я стал постигать тайгу. От него я заразился настоящим вкусом к жизни и снова поверил ему, что есть на свете настоящее дело и настоящие люди.
Но вот произошло то, что было неизбежно: белый порядок взлетел на воздух. В новом порядке для Янковского не было места. Как только ему наступили на мозоль, он заговорил совсем другим языком. Теперь обязанностью всякого русского он считал спасение белого дела от рук красных. Это сводилось к необходимости постараться спасти всё, что можно, хотя бы на чужой территории, для того, чтобы потом, когда вернётся «порядок», прийти сюда и взяться за старое дело. На мою долю выпала почётная задача — спасти для будущей России стада пятнистого оленя, принадлежавшие господину Янковскому. Их нужно было перегнать за корейскую границу.
Я был приказчиком и получал жалованье. Я сделал все для угона стада. Но сделал это, очевидно, все же плохо: на той стороне оказалось всего две-три сотни голов. Когда я вернулся в имение, чтобы вместе с патроном отбыть в Японию, Янковского на полуострове не оказалось, там сидели большевики… Ну, и отправили меня, раба божия, куда следует… Дайте-ка мне ещё папиросу…
Ни солнца, ни зари ещё не было, но слабое сияние растекалось по небу. Лежавшая за опушкой поляна начинала светлеть. Лес наполнялся холодной белесоватой мглой. От неё тянуло влагой. Листья и травы покрылись потом росы.
Назимов привстал и выглянул на полянку.
— Вы бы меня неверно поняли, если бы я просто скверно выругался, вспоминая тот день. Подумали бы, что я жалею об утраченной возможности быть там, где теперь пребывает мой бывший патрон. Если я готов и сейчас плеваться самым яростным образом по адресу моих бывших хозяев, то вовсе не потому, что они меня бросили. Нет. Причины иные. Вот так же твёрдо, спокойно, как я бью здесь оленей, я готов на выбор стрелять по этим господам. По одному, по очереди, мой непогрешимый «Росс» дырявил бы их, потому что из-за них, именно из-за них, я едва не стал пасынком России. Утратить родину — не значит ли это перестать существовать? Ведь каждое дерево, каждая травинка должны крепко сидеть в родной земле. Не говоря о человеке. А меня хотели вырвать из неё с корнем.
Я как Назимов не желаю уйти в ничто. О, я отлично понимаю, что мне уже мало осталось места под солнцем. И самое подходящее для меня занятие — здесь, в качестве егеря, на берегу бухты, открытой когда-то моими предками, потомственными и настоящими моряками. Другого места я и не ищу. Но я желаю и дальнейшего существования Назимовых. Другие, не такие, как я, но они должны продолжить род. И вот мне пришло в голову воспроизвести себя в совершенно ином, так сказать, вполне современном качестве. Выйдя из заключения, я сочетался браком с сердобольной сестрой приютившего меня егеря Чувеля — того самого вожака дезертиров. Теперь мой потомок Борис будет, расти как полноценный человек. Ведь для меня революция — слово довольно страшное. Я напуган революцией, ушиблен ею. Но я не хочу, чтобы мой Борька был таким же ушибленным. Потому и избрал её — мою Авдотью Ивановну. Борис и земля, Борис и тайга, Борис и революция будут близкими и родными. Они будут друг в друге. А это-то и нужно для выполнения второй, очень важной функции будущих Назимовых. Я должен завещать им звериную ненависть к бывшим моим патронам.
Мне кажется, что с этой точки зрения Борьку лучше всего сделать авиатором. Говорят, авиация будет решать в предстоящих боях. Так пусть же он будет хорошим советским лётчиком. Может быть, с него начнётся новая родословная Назимовых. До меня они, с давних пор, были хорошими моряками. Один я вышел ублюдком. А с Бориса начнётся новая династия — Назимовых-авиаторов. Мне нравится такая мысль. Я тёшу себя ею. Я с удовлетворением представляю себе, как мой Борис пойдёт в большой воздушный бой, чтобы наложить врагам. Руководители советской политики, говоря о войне, всегда рассматривают её только как отпор напавшему на нас врагу, но я мечтаю о другом. С такой сволочью, как наши враги, нельзя церемониться, по ним нужно ударить в тот момент, когда будет наибольший шанс разбить их с наименьшими для нас потерями. Мы проиграли войну самураям в девятьсот пятом году, но уже побили их в гражданскую…
Ласкин, усмехнувшись, перебил:
— То есть как же так «мы побили»? Ведь вы же были как раз на той стороне, у японцев.
Назимов повысил голос:
— Русские побили. Россия побила. А та шваль, что была на стороне японцев, ничего общего с Россией не имела. Вот что я хотел сказать.
— Но вы же были русским?
— Я думал, что я русский, но был просто сволочью. На может считать себя русским тот, кто поднял оружие против России заодно с её самыми непримиримыми, самыми исконными вратами.
— А теперь вы опять стали русским?
— Да, теперь я снова чувствую себя русским. Каким бы отщепенцем я ни был, какое бы маленькое место ни принадлежало мне под небом этой страны, я горд тем, что она моя. Моё будущее — Борис. Борис — это настоящая Россия: прекрасная, сильная, твёрдо шагающая в своё завтра.
Ласкин перебил:
— Вы злоупотребляете словом «Россия». Вы забываете о том, что живёте в Советской России, а не престо в России. Не Россия, а СССР. Разница!
Назимов задумался.
— Не знаю, может быть, для вас в этих буквах — только настоящее, а для меня в них все прошлое моей страны. Вся её история, доставшаяся в наследство этим четырём буквам. Знаете, о чём я жалею? О том, что был дурным моряком, плохо изучал своё дело и лишь понаслышке знал историю родного флота. Мне чертовски хотелось бы теперь, когда есть досуг, написать хорошую, полнокровную историю флота российского. Ведь не всегда же его моряки плавали по антипасовским океанам. Русский флот бывал таким, что его пушки решали судьбы Европы.
— А не кажется ли вам, что интернационал и боевые традиции российского флота плохие соседи?
Назимов внимательно посмотрел на Ласкина.
— Вы так думаете?.. Я думаю иначе.
Он умолк. Не меняя позы, не делая ни одного лишнего движения, поднёс к глазам бинокль. Ласкин последовал его примеру, но ничего не нашёл.
Назимов жестом приказал не двигаться. Скоро у Ласкина затекли ноги, заныла спина. Начинало сосать под ложечкой: развести бы костёр, вскипятить бы чайничек… Он не раз нетерпеливо поднимал бинокль к глазам, но так ничего и не мог разобрать. А Назимов был по-прежнему неподвижен и делался все сосредоточенней. Приставав бинокль к глазам, он его уже не опускал…