стихали.
Мать: «Прощай. Я уже все сказала, провожая тебя… Если бы я имела четвёртую дочь, я сказала бы ей, как когда-то тебе, Люсия: теперь иди!»
Пассионария обнимает старую мать и восклицает:
«Я хотела бы быть твоей четвёртой дочерью!»
Зинн вскочил. Он больше не мог сидеть; он хотел туда — на каменное плато Гвадаррамы.
Занавес опущен, но рукоплескания не умолкали. Сквозь них прорвался откуда-то из задних рядов крик:
— Салют, Испания!
И сквозь непрекращающийся плеск ладоней хор сотен голосов подхватил:
— Салют, Испания!
И вдруг крики смолкли. Пробежав между рядами, двумя большими прыжками миновав трап над оркестром, Зинн выбежал к рампе. Широкоплечий, крепкий, с мужественным лицом, с откинутыми назад русыми волосами, он стоял, подняв кулак приветствия Красного фронта. Это был крепкий, жилистый кулак рабочего.
Над залом пронёсся хлещущий сталью гнева и боевого накала баритон Зинна:
Скрипка в оркестре неуверенно подхватила мотив. Потом флейта, рожок, фортепиано. Через минуту весь оркестр уверенно аккомпанировал певцу, все стоявшему со сжатым кулаком и посылавшему в зал слова страстного призыва.
Пели скрипки.
Все дружней и уверенней зал отзывался на клич певца:
Снова взвился занавес, и актёры — одни уже в пиджаках, другие ещё в театральных костюмах, наполовину разгримированные, — построились за спиною Зинна, подхватили песню…
Когда Зинн сошёл со сцены, Барток взял его за руку.
— Ты тот же, что и был. Ты настоящий парень!
Зинн отёр вспотевшее лицо.
— Идём же, — сказал Барток, — выпьем, как старые солдаты, за то, чтобы ты и там пел так же!
— Там я буду драться!
Барток тряхнул головой:
— Хорошая песня стоит десятка винтовок!
— Винтовка, прежде всего винтовка, Иштван.
— Песня и винтовка. А вот я… я должен буду оставить перо тут. На войне нельзя быть и писателем и солдатом… Или можно?.. Писателем-солдатом… Я ещё не знаю.
Зинн удивлённо посмотрел на него.
— Куда ты меня тащишь?
— Я же сказал: по стакану вина.
— Сначала я должен послать телеграмму Руди Цихауэру. Ты его, кажется, не знаешь.
— Нет.
— Отличный малый. Он должен быть там же, где и мы.
— Смотри! Лишние люди…
— О, это настоящий человек. И какой художник! Смотри-ка: писатель, художник и певец!
— Писателя можешь вычеркнуть, он останется здесь.
— Так три солдата.
— Это пойдёт!
И, усевшись за столик под открытым небом, подальше от веранды с оркестром, Барток приказал подать вина.
— Пью за тебя, — сказал он, поднимая стакан. — За настоящего немца и настоящего коммуниста.
— Здесь поднимают тосты? — послышалось вдруг рядом с их столиком.
Возле них стоял человек маленького роста, со впалой грудью. Зинн не отыскал в нём ни одной характерной, приметной черты, на которой можно было бы остановиться, чтобы описать его наружность. Разве только не по росту и не по лицу большой горбатый нос. Глаза воровато прятались за большими очками. Их-то, вероятно, и не мог бы не запомнить Зинн, не будь они спрятаны за стёклами, — столько в них было хитрости и самоуверенной наглости.
Не спрашивая разрешения и не представившись Зинну, человек подсел к столику. Он говорил много, громко и быстро, не скрывая удовольствия, которое испытывал сам от того, что говорил. С Бартоком он обращался как старый приятель, но Зинну казалось, что только добродушие Иштвана заставляет его отвечать в том же тоне. Когда разговор коснулся Венгрии и Будапешта, человек в очках развязно и совсем некстати проскандировал:
— Вас ждёт жемчужина Дуная! Столица красивых женщин! Лучшая в мире кухня! Город любви и цыганской музыки. Приезжайте к нам!
Барток опустил глаза, и лицо его потемнело. Зинн видел, что его другу неприятен этот разговор об его родной стране. Пусть это и правда, что Хорти и его компания готовы за несколько лишних долларов превратить Венгрию в публичный дом для всей Европы, но не следует задевать национальное чувство такого человека, как Иштван Барток. Внезапная неприязнь к незнакомцу взяла в Зинне верх над привычной вежливостью, и он без стеснения бросил Бартоку:
— Нам с тобой нужно поговорить с глазу на глаз.
Незнакомец поднялся и отошёл.
— Кто это?
— Старый знакомый, журналист, — добродушно сказал Барток, словно хотел сгладить неприятное впечатление, произведённое его знакомым.
— Журналист он или нет — не знаю, — зло сказал Зинн, — но то, что он тебе не друг, скажу наверняка! Ты когда-нибудь заглядывал ему за очки?.. Как его зовут?
— Михаэль Кеш.
— Неужели венгр?
— Он с детства жил в Штатах. — И так, словно ему было стыдно за другого, Барток смущённо добавил: — Его отец троцкист.
— А-а… — протянул Зинн. — Тогда многое понятно. Но это не меняет дела.
— Каждый хороший человек — лишний боец в наших рядах.
— А с чего ты взял, что этот твой Кеш — хороший? Откуда ты знаешь, что и сам он не троцкист?
— Он давно признал свои ошибки.
— И не вернулся к ним?
— Я бы знал об этом.
— Чорта с два! Тайный троцкист — такая гадина, что нужно очень тонкое чутьё, чтобы его распознать.
— У него отобрали бы партийный билет.
— А ты думаешь, кое-кто из них не ходит ещё с партийным билетом, сохранённым обманным путём, всякими лживыми покаяниями и очковтирательством? Нет, если бы ты сразу сказал мне, что Кеш из таких, да ещё из Америки…
— Я вовсе не так прекраснодушен, как ты рисуешь, — с оттенком обиды произнёс Барток.
— Честный человек и сын своей страны не мог бы говорить о ней так, как этот твой Кеш. Это импортный товар — презрение к стране отцов, к отчизне, давшей тебе своё имя. Это ничего общего не имеет с нашим интернационализмом, это самый отвратительный вид космополитизма, безродности, которую Троцкий пытался воспитать в дурачках и негодяях, каких ему удавалось поддеть своей враждебной брехнёй. Знаем