Риббентроп: — Я говорил ему время от времени, что у нас нет ни интересов, ни намерений предпринимать что-либо в этом направлении. Я заявил ему, что если с нашими немцами там будут прилично обращаться, то мы, безусловно, придём к соглашению и никогда не покусимся на Чехословакию.
Геринг: — Правильно, я тоже уверен, что Галифакс весьма благоразумный человек.
Риббентроп: — Мои впечатления от обоих — Галифакса и Чемберлена — превосходны. Галифакс полагал, что в данный момент здесь могут возникнуть некоторые затруднения в связи с тем, что в глазах общественного мнения все происшедшее покажется решением, навязанным силой, и прочее. Но у меня сложилось такое впечатление, что каждый нормальный англичанин, человек с улицы, спросит себя: какое дело Англии до Австрии?
Геринг: — Разумеется. Это совершенно ясно. Есть дела, которые касаются народа, и другие, которые его не касаются…
Риббентроп: — Знаете ли, когда я последний раз беседовал с Галифаксом, у меня сложилось впечатление, что он не возражал бы на какие мои аргументы.
Геринг: — Отлично. Мы встретимся здесь. Я очень хочу повидать вас. Погода здесь, в Берлине, чудесная. Я сижу, закутанный пледом, на балконе, на свежем воздухе, и пью кофе. Вскоре мне предстоите выступать. Птицы кругом поют… Это грандиозно!
Риббентроп: — О, это чудесно!
7
Бережно, методически Энкель брал из папки лист за листом и, держа его за угол, поджигал от поленьев, догоравших в полуразвалившемся очаге пастушьей хижины. Это был последний привал бригады, до которого ей удалось довести свой транспорт. Дальше — через перевалы и пропасти Пиренеев — предстояло итти пешим порядком: в баках автомобилей не осталось ни литра бензина. Разведывательный эскадрон Варги был спешен, кони рассёдланы. В самодельные люльки уложены раненые…
Нелегко было жечь собственное сочинение, плод походных раздумий и бессонных ночей, но рука Энкеля не дрожала и черты его лица сохраняли обычное выражение спокойной сосредоточенности. Он не торопился и не медлил, прежде чем взять очередной лист. Он совершенно точно знал, сколько времени есть ещё в его распоряжении, чтобы уничтожить своё детище, — на то он и был бессменным начальником штаба бригады.
По мере того как бригада пробивалась к северу, её движение становилось все трудней. С момента выхода в Каталонию она дралась, чтобы выполнить решение о выводе из Испании иностранных добровольцев, не складывая оружия к ногам франкистов, пытавшихся отрезать им выход. В то время, когда бригада стремилась вырваться из окружения, борьба на фронтах Испании продолжалась с неослабевающей силой, и её конечный результат все ещё не был ясен, несмотря на усилия мировой реакции помешать защите республики.
По соглашению, достигнутому в лондонском Комитете по невмешательству, ни одному из уходящих из Испании иностранных добровольцев республиканской армии не угрожали репрессии фашистов, но все отлично знали, что ни испанцы, ни подданные «дуче» и «фюрера», — будь то итальянцы, немцы, мадьяры или новые «возлюбленные дети» Гитлера — австрийцы, — не избегнут тюрем и концлагерей. Поэтому для людей семнадцати национальностей из двадцати одной, входивших в состав бригады, этот поход был не столько борьбою за их собственную жизнь, сколько битвою солидарности, битвою за свободу товарищей. Батальоны Чапаева, Андрэ, Ракоши, Линкольна, Жореса и Домбровского совершали тяжёлый горный поход к французской границе во имя боевой дружбы с батальонами Тельмана и Гарибальди.
Энкель понимал, что на нём лежит ответственность за то, чтобы все эти люди благополучно достигли французской границы. Там им будут обеспечены неприкосновенность жизни и свобода, дружеский приём, пища и кров.
Лично для себя он не предвидел ничего хорошего и во Франции. Там у него не было ни близких, ни друзей, ни возможности получить какую бы то ни было работу, — ведь он не знал французского языка. Что такое литератор, не знающий языка страны, в которой живёт?
Листы его сочинения, с таким нечеловеческим спокойствием сжигаемого на огне, который Энкелю, быть может, в последний раз удалось развести на испанской земле, были для него едва ли не самой большой личной жертвой.
Он был старым солдатом я знал, на что идёт; он не собирался цепляться за жизнь. Но мог ли он подумать, что не сумеет сдержать слово, данное генералу Матраи, — довести до последнего дня повесть — дневник бригады, — сделать то, на что сам генерал не считал себя вправе тратить время?..
Огонь осторожно лизал листы, нехотя сворачивал их в трубку, словно не желая показать писателю, как закипают чернила написанных им слов, как исчезают, сливаясь в одну чёрную рану, строки.
Один за другим сгоревшие листы либо уносились комком в чёрный зев очага, либо, выброшенные обратно порывом ветра, опадали прозрачными, красными, как раскалённый металл, лепестками. Энкель притрагивался к ним концом штыка, и они распадались впрах. Он не хотел, чтобы врагу, если он придёт сюда, досталось хоть одно слово.
Ветер пронзительно взвизгивал над крышей и постукивал грубо сколоченной дверью. В хижине было темно. Только огонь очага бросал красные блики на чёрные от копоти стены, на серое одеяло в углу, мерно вздымавшееся от дыхания лежавшего под ним человека. Когда вспыхивал очередной лист, блики делались ярче, потом тускнели, укорачивались, гасли. Так до следующего листа.
Энкель был уверен, что лежащий в углу командир штабного эскадрона, ставшего теперь, как и вся бригада, пешей командой, спит. Он не знал, что Варга внимательно следит за каждым его движением. Не видел, каким негодованием горят глаза мадьяра, не видел, как сдвинуты его брови, как сердито топорщатся знаменитые на всю бригаду гусарские усы Варги.
Когда распался пепел последнего листа, Энкель взял переплёт и после секунды раздумья аккуратно переломил его на четыре части и тоже бросил в очаг. Не глядя на то, как огонь охватывает картон, он застегнул походную сумку и перекинул её на ремне через плечо. При свете последних языков пламени посмотрел на часы.
— Не тужи, Людвиг, — неожиданно послышалось за его спиною. — Я верю, что настанет день, когда мне удастся вернуться в Венгрию и ты приедешь ко мне!
— Если буду к тому времени жив.
— Будешь, — уверенно бросил Варга и, поднявшись на локте, принялся скручивать сигарету. — Я отведу тебе комнату наверху, с окном на виноградник, за которым видны горы. Ты будешь смотреть на них, потягивать вино моего изделия и, слово за словом, вспоминать всё, что сжёг сегодня!
Энкель слушал с сосредоточенным лицом. Он редко улыбался, и даже сейчас, когда слова Варги доставили ему искреннее и большое удовольствие, он не мог воспринять их иначе, как с самым серьёзным видом.
Подумав, он сказал:
— Это неверное слово, Бела: «вспоминать». И я и ты тоже — мы оба, наверно, будем думать о том, что происходит здесь. Ибо мы уходим отсюда, но сердца наши остаются здесь, с этим замечательным народом.
Варга с удивлением посмотрел на всегда холодного немца: слово «сердце» он слышал от него в первый раз.
— Хорошо, что ты так думаешь, Людвиг. Если испанцы будут знать, что все мы, побывавшие здесь, душою с ними, им будет легче.
— А разве они могут думать иначе? Какой залог мы им оставляем: прах наших товарищей — немцев, и венгров, и болгар, и итальянцев, и поляков — лежит ведь в испанской земле. Я верю, Бела, мы ещё когда- нибудь вернёмся сюда, чтобы возложить венок на их могилы. И не тайком, а с развёрнутыми знамёнами.
— Да будет так! — торжественно воскликнул Варга.
— Мы уходим, но это не значит, что прогрессивное человечество бросает испанскую революцию на произвол судьбы. Помнишь? Гражданская война — это «тяжёлая школа, и полный курс её неизбежно содержит в себе победы контрреволюции, разгул озлобленных реакционеров…» Временные победы! —