Рррах, рррах…
Покраснев от усилия, Кропачек взобрался на тумбу и, раздувая светлые усы, крикнул:
— Славной чешской армии на здар!
— Здаррр… здаррр… здаррр!.. — бурею пронеслось над площадью и вдруг оборвалось: из улицы показался отряд. Ряды ног в белых чулках, с голыми коленками поднимались, как одна, и с треском обрушивали на мостовую подкованные подошвы: рррах, рррах… рррах, рррах…
Навстречу ему, из противоположной улицы, донёсся такой же угрожающий стук: рррах… рррах…
Приближался второй отряд.
Кропачек недоуменно озирался со своей тумбы, поворачивая голову то к одной, то к другой колонне фашистов. Он понял, что сейчас произойдёт то, чего правительство хотело избежать в Либереце. Повидимому, хенлейновцы давно готовились к этому дню. В руках у них виднелись стальные прутья и резиновые дубинки. Но прежде чем он сообразил, что же, собственно, следует сказать или сделать, кто-то сильно дёрнул его за рукав, и он должен был спрыгнуть, чтобы не упасть.
— Сейчас же уезжайте, — повелительно бросил Цихауэр.
— Да, да, живо домой, дядя Януш, — подтвердил вынырнувший тут же Ярош. — Здесь будет жарко.
Он рассмеялся, показав все зубы, и, махнув рукой на прощанье, побежал за Цихауэром.
Они с трудом прокладывали себе путь к пивной, где появился вытащенный на улицу столик. Столик был мраморный, на тонких железных ножках. Он угрожающе раскачивался при каждом движении взобравшегося на него грузного чеха. Чех что-то с натугою кричал, но его никто не слушал. Все взоры были обращены на появившихся с двух сторон хенлейновцев.
Возле самой пивной Цихауэр и Купка нагнали Зинна, так же усиленно, как они, работавшего локтями.
В это время грузный чех, убедившись, вероятно, в том, что его всё равно никто не слушает, неловко спрыгнул со столика. Вместо него на столике сразу появился другой оратор. Едва увидев его, Цихауэр остановился как вкопанный: он узнал Золотозубого.
— Это гестаповец, — сказал он Ярошу и толкнул локтем Зинна, чтобы тот посмотрел на оратора, Зинн тоже сразу узнал щуплого немчика в помятом дорожном плаще, мутным взором кокаиниста обводившего толпу, и тоже сказал Ярошу:
— Это гестаповец.
Ярош с двойным усердием заработал локтями, но когда ему оставалось преодолеть всего несколько рядов людей у самого столика, он почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. Посмотрел в том направлении — и сразу узнал Штризе. Прежде чем Ярош сообразил, что происходит, Штризе одним прыжком оказался у столика и, спихнув с него обезумевшего от страха Золотозубого, погнал его толчками в сторону. Можно было подумать, что он беспощадно избивает немчика, но Ярош отлично видел, что Штризе старается поскорее увести Золотозубого к улице, где стояли, пока ещё недвижимые, ряды хенлейновцев. Ярошу, вероятно, так и не удалось бы пробиться к Штризе, если бы на помощь не пришёл Зинн.
— Разве вы не видите? — крикнул он. — Немец спасает провокатора.
Толпа расступилась, и Ярош очутился рядом со Штризе, но тот, бросив на произвол судьбы Золотозубого, поспешно кинулся к хенлейноецам и исчез в их рядах. Отдал ли он какую-нибудь команду, или все было условлено заранее, но белочулочники тотчас ринулись на площадь.
Зинн вскочил на шаткий мраморный столик. Вокруг него сгрудилось несколько человек. Через минуту к ним присоединился и Гарро.
Из распахнувшихся окон пивной послышались звуки раз битого пианино. Звонкий баритон Зинна, усиленный микрофоном, полетел над площадью:
По мере того как напев доходил до возбуждённой толпы, голоса подхватывали его:
Песня вацлавцев все более мощным напевом неслась вслед отступившим в улицы хенлейновцам:
Радостно и грозно гремел припев:
Все чаще слышались крики:
— Дайте нам оружие!
— Оружия!.. Оружия!..
Вокруг площади звенели стекла витрин, трещали двери. Из окон в хенлейновцев полетели стулья, кастрюли, тарелки. Ярко вспыхивало на выглянувшем солнце стекло бутылок, которые женщины швыряли в гитлеровцев.
— Оружия!
С этим криком толпа, сминая хенлейновцев, чулки которых давно перестали блистать белизной, устремилась к ратуше.
— Пусть Бенеш даст нам оружие!.. Смерть врагам республики!.. Позор Франции! Долой Чемберлена!.. Судеты должны быть чешскими!
Старинная низкая дверь, выходящая на маленький балкон ратуши, отворилась. Опираясь на костыль, на балкон вышел бургомистр, рослый старик в старомодном чёрном сюртуке. Он поднял костыль и торжественно расправил длинные седые усы. Когда крики стихли настолько, что можно было слышать его голос, он крикнул:
— Дорогие сограждане… чехи! Правительство объявило дополнительный призыв. Многих из вас отчизна призывает в ряды армии.
Громкое «ура» прокатилось по улицам.
Бургомистр снова поднял костыль, и его надтреснутый старческий голос бросил в толпу первые слова национального гимна. Одни подхватила его, другие неистово кричали:
— Позор Парижу! Позор Лондону!
— Не будет народ под нацистским ярмом, и Прага немецкой не будет…
— И Тешин тоже… Тешин должен быть чешским!
И, словно угадывая то, что происходило в этом маленьком пограничном городке, пражское радио спокойным голосом диктора посылало в эфир:
«…если бы войска Польши действительно перешли границу Чехословацкой республики и заняли её территорию, Правительство СССР считает своевременным и необходимым предупредить правительство Польской республики, что, на основании статьи второй пакта о ненападении, заключённого между СССР и Польшей 25 июля 1932 года, Правительство СССР, ввиду совершенного Польшей акта агрессии против Чехословакии, вынуждено было бы без предупреждения денонсировать означенный договор».
Репродуктор на секунду умолк и затем сказал:
«Мы передавали ноту Советского правительства правительству Польши».
Гарро порывисто обнял стоявшего рядом с ним Кропачека и восторженно заявил:
— Неужели Париж капитулирует и после этого?!
14
Рузвельт опустил книгу на укутанные пледом колени и откинулся на спинку шезлонга. Вокруг царил такой мир, что не хотелось даже читать. Жёлтые листья с едва уловимым шорохом падали на землю. Сквозь наполовину оголённые ветви деревьев виднелись белые колонны дома.
Эти колонны! Он помнил их столько же, сколько самого себя.
Да, были ведь времена, когда он пробирался сквозь кусты и молодую поросль деревьев, воображая, что не может быть ничего более огромного, чем этот парк, боясь заблудиться в «джунглях» и не найти вот этих самых белых колонн родного дома. С тех пор молодые деревья шестьдесят раз теряли листву и одевались новою. Они стали большими и тенистыми, иные даже высохли и их спилили, а на их месте посадили новые. Он смотрел на дом, где родился, на парк, где рос и играл, и ему казалось, что решительно ничего не изменилось в мире и он, Рузвельт, попрежнему, как маленький мальчик, боится заблудиться в зарослях.