– Задержать!
Эсминец поднял сигнал: 'Всем судам следовать за мной. Самолетам обеспечить выполнение', – и потопал к своей базе. Два парохода болтались в нерешительности. Ближайший к эсминцу повернул за ним. Тот же, над которым кружил Джимми, нахально продолжал идти прежним курсом. Видя неладное, эсминец передал мне свой приз и пошел вслед за утекавшим подопечным Джимми. Но тот был уже далеко. Эсминец открыл огонь. Тут я снова услышал голос Джимми:
– Прекратите огонь.
Командир. Об этом мы поговорим на берегу.
Джимми. На пароходах только дети.
Молчание и новый выстрел с эсминца по пароходу. Снаряд лег близко.
Джимми. Предлагаю прекратить огонь.
Еще один снаряд вскинул столб воды по носу парохода.
Джимми пошел к эсминцу.
Джимми. Еще один выстрел, и вы получите от меня бомбу.
Вместо ответа эсминец открыл зенитный огонь по Джимми.
В следующий миг бомба Джимми разорвалась у борта эсминца. Другая. Третья. Для Джимми это должно было кончиться плохо. Бомбы вышли, а ущерба эсминцу он почти не нанес. Командир продолжал обстреливать пароход с детьми. По-видимому, снаряды достигали цели. На пароходе поднялась паника. Спускали шлюпки. Дети прыгали с борта прямо в воду. На судне появился огонь. Эсминец не позволял остальным пароходам приблизиться к горящему. И тут я снова услышал Джимми:
– Командир эсминца, немедленно прикажите всем судам подойти к горящему пароходу и снять детей.
В это время самолет Джимми шел над эсминцем. Я видел, как блеснули зенитки на палубе, харкнуло огнем в самое брюхо его самолета. Клубки разрывов зачернели над Джимми. Эсминец стрелял отвратительно. А Джимми твердил свое:
– Примите меры к спасению детей.
Спираль Джимми делалась все круче. Он быстро снижался. Я не слышал, о чем там еще говорили, так как переключился на разговор с берегом. Нужно было уведомить базу о происходящем. Лишь в самый последний момент я видел, что Джимми перешел в пике. Его машина была уже над самым эсминцем, когда снова сверкнули зенитки. Пламя почти мгновенно охватило машину Джимми. Огненным клубком она упала на палубу эсминца у самого мостика.
Бендикс задергался сильнее обычного. Немного успокоившись, он продолжал:
– Он совершил гадость. Мне, как его поручителю, это могло стоить жизни. Теперь я ни черта не могу получить с легиона. Пропали даже заработанные деньги.
Я раздумывал над тем, нужно ли сообщать вдове о второй, на этот раз настоящей смерти Джимми. Так ничего и не придумав, решил сначала сходить в бюро 'легиона' и получить страховой полис Джимми. Но поверенный разъяснил мне, что мистер Джонатан Хилл нарушил договор, и полис не может быть выдан.
Вчера я встретил еще одного летчика, вернувшегося оттуда же. Он сам искал меня.
– Ты понимаешь, Арву, какая гадость? Нужно как-нибудь сказать жене Джимми об этом несчастье.
– Не стоит. Она привыкла уже к мысли, что его нет. Нужно ли бередить такую рану?
– Разве ты не знаешь?
– О чем?
– Она же участвовала в этой игре. Я говорю про его первую смерть.
Я опустился на стул.
– Тебе ничего не сказали? Это потому, что Джимми подготовлял перелет всей эскадрильи на сторону республиканцев. Вместе с машинами...
– Не выдержал и... провалил дело из-за ребятишек?
– Нет, тут иное. Немецкая разведка купила одного из наших. В тот день его послали в полет вместе с Джимми не случайно. Тем временем на берегу разоружили нашу эскадрилью.
– И Джимми узнал об этом?
– Мы успели дать ему радио.
– А кто – тот?
– Предатель?
– Да.
– Ты его знаешь...
Он не успел договорить: кто-то подошел сзади и ударил меня по плечу:
– Здорово, Арву!
Я обернулся. С протянутой рукой стоял Бендикс. Я было тоже протянул ему руку, но тут мой собеседник договорил:
– Я хотел сказать: ты знаешь предателя.
И он кивком головы указал на Бенднкса.
УДАР НОЖА
Остро, как боль, переживал я возвращение на родину. – Так начал свой рассказ Митонен, и глаза его блеснули на меня лукавой голубизной из-за прищуренных век. – Да, да, не спорьте! Это бывает: сладкая боль. Вы тоже бывали ранены – должны были испытывать это странное, двойственное ощущение сладкого страдания. Столько лет не имел я возможности ступить на землю отчизны. Теперь я пришел в нее полноправным гражданином. Переполненный гордостью и любовью. Я ее отвоевал – мою родину.
Каждый стук моего каблука по мостовой отдавался в сердце радостным звоном. Праздником был каждый шаг по старым улицам, считавшимся когда-то главной прелестью города, привлекавшей в него туристов. На рыбном ли рынке с его тесными рядами ларей, на нарядной ли эспланаде или на засыпанной угольной пылью набережной – везде окружали меня памятники борьбы и победы, всюду жили милые тени. Хотя нигде, сколько я ни бродил, не встречалось мне знакомого лица.
Но жили во мне и другие воспоминания... Да, совсем другие. Те, о которых у нас почему-то привыкли вовсе не говорить, а если говорят, то так, словно это, свое, и не должно бы в нас жить рядом с тем, что считается принадлежащим больше народу, чем нам самим. Но ведь я же был молод тогда и вовсе не собирался на всю жизнь отказываться от всего, кроме служения правде и народу. Да ведь народ вовсе и не требовал, чтобы я превратился в живые мощи без сердца, – он, мой народ, ведь и сам состоял из таких, как я: готовых драться и умереть, но желавших жить и любить. Ну вот, эти-то милые образы 'личного' прошлого и привели меня в темный переулок Литейщиков. Дом стоял все тот же: серый, угрюмый, с выбитыми над дверью каменными пушками, скрещенными на манер фельдмаршальских жезлов. Все те же толстые и ржавые решетки перед частыми переплетами дряхлых старинных рам. А стекла в них ослепли. Они глядели на меня мутные, равнодушные, как глаза, покрытые бельмами.
Не знаю, сколько времени стоял бы я там, в тесном сером ущелье переулка, если бы вдруг не почувствовал, что за воротник мне льется вода. Пошел дождь. Я поднял воротник и побрел в гостиницу.
Только тут, получая из рук портье ключ, понял я, как далек стал этому городу. В родных местах не живут по гостиницам. Мне стало холодно и тоскливо в родном, освобожденном мною, помолодевшем и ставшем мне чужим городе.
Может быть, он просто забыл меня, мой город? Мы стали друг другу чужими? А ведь еще совсем недавно мне казалось, что в тот день, когда я ступлю на стертые бруски его старинных мостовых, вдохну соленый воздух родного порта, оживет и маленькая фотография, что столько лет прождала этого часа под