— Что тебе эта нагловатая девчонка? Ведь я твой друг, ты же знаешь… Иди домой, ко мне, я с тобой, родная!
— Мама, мне дома сейчас трудно. Там ты с Володей… Вы такие красивые, счастливые…
— Доченька моя, я сейчас вся внутри умираю из-за тебя, я сгораю, задыхаюсь от твоего горя! И Володя переживает очень…
— Вы замечательные, мама, мне с вами повезло! Но пойми: есть вы — ты, Володя, Мася. И есть я. Я сейчас отдельно. Я люблю вас, я обожаю Максимку, ты же знаешь. Но все вы — это радость, семья, счастье… Я не могу это видеть, прости… Я не могу объяснить…
— Ну, хорошо, хорошо… А эта Рита — что?
— Она слушает меня просто… Чаем поит, говорит какие-то слова. Вроде ерунда, а мне легче почему- то. Не сердись, пожалуйста!
Людмила Сергеевна во все глаза смотрела на свою маленькую, щупленькую и такую взрослую девочку. Такое пережить в семнадцать лет, не дай Бог! Ей казалось теперь, что дочь в чем-то мудрее, старше ее, ведь никогда ей, старой дуре, не довелось испытать подобного. Все ее любови-романы были, как бы это сказать, нормально радостными, что ли? Конечно, с переживаниями, разумеется, со слезами и рыданиями, но сроду никаких трагедий, родственников-монстров, больниц и смертей. Она-то думала, что вершина всех любовных неурядиц — это доказать всем, что брак с «мальчиком», годящимся ей в младшие братья — правилен, удачен и абсолютно нормален во всех отношениях. Доказала. Все трудности давно позади. А у дочери, у Юленьки — такой кошмар. И во сне не приснится!
Так что Людмила Сергеевна не обижалась на дочь. Пусть идет туда, где ей сейчас лучше, легче. И, разумеется, пусть выходит замуж за Рому. Вот только жить ребята будут здесь, с ними, Масю они с Володей заберут к себе в комнату…
— Только у нас! Близко ты не подойдешь к этой ведьме! Хоть она и Ромина мать…
— Спасибо, ма, — тоскливо улыбалась в ответ Юля. — Но я и сама именно так решила, — и девочка уходила к Рите.
Сама так решила? А собственно, как она могла так решить без нее, мамы, без Володи, ничего даже не сказав, не посоветовавшись? Это — их идея, они имели право на подобное решение, но Юля… И тут Людмила Сергеевна себя окорачивала, строго напоминая себе, что пережила ее девочка, и успокаивалась: «Она просто ни секунды не сомневалась в нас, она верит мне и знает, что я всегда помогу. И ей, и ему. Господи! За что же нас всех так тряхнуло? Костя… Может, это наказание мне за мое к нему презрение? И за что презрение-то? Получается, за любовь. Но ведь умер-то как раз он! Эх, Костя…» Жаркие слезы вдруг навернулись на глаза, горло сдавил такой спазм, что, казалось, это конец, сейчас задушит. «Моя первая дурацкая любовь, тебя больше нет, а твой сын лежит в больнице, весь переломанный из-за огромной любви к моей дочери. Что же, что же все это означает, зачем, почему так?»
Красивая, ухоженная женщина, вцепившись обеими руками в занавеску, плачет, глядя в окно на идущую от подъезда дочь и старея от слез на глазах. Но видит ее только маленький кудрявый пацанчик с глазами-вишнями, который от удивления побросал игрушки и с интересом наблюдает за матерью. Он засунул пальчик в рот, поднял бровки домиком и, можно предположить, подумал так: «Я никогда еще такого не видел. Это странно и интересно. Что с моей мамой?»
Юлька часами просиживала у Риты, но подругами они не стали. То была улица с односторонним движением: Юлька как ничего не знала о Рите, так и не узнала. Впрочем, и не интересовалась. Рита для нее была отдушиной, расслабухой, всем, чем угодно, но не живым, реальным человеком со своей жизнью и проблемами. Юля говорила, говорила, а выговорившись, пила чай, успокаивалась хоть на время и уходила.
Один раз до ее ушей, вернее, до сознания, долетело Ритино замечание:
— По-моему, тебе надо что-то изменить в своем ощущении жизни. Смотри: сначала ты не видела, не знала и знать не хотела ничего, кроме своей любви. Теперь ты живешь исключительно внутри горя. Хотя, как я понимаю, все идет на лад, и вполне можно строить планы, думать о будущем… Эй, Юль, ты хоть меня слышишь?
«О чем она? Где-то я что-то такое уже слышала… А, да: Танечкино «жизнь больше любви». Жизнь больше любви, жизнь больше горя. Какая она большая — жизнь. Большая и толстая, как Ромкина мама Вера. И такая же злая и подлая. Зачем она это говорит? Ерунда какая-то».
Рита оставила свои попытки пробиться к Юле. Так они и «дружили». Пока Ромка не выписался и не пришел жить в Юлькин дом. С тех пор — как отрезало. Ритка как-то встретила их обоих на улице, кинулась наперерез: «Привет, влюбленные!» А они так спокойно и равнодушно: «А, привет. Ну, как жизнь?» И разошлись, как рельсы от стрелки. Больше Рита их не встречала, даром, что жили на одной улице. Раза три видела Людмилу Сергеевну с Масей, пару раз постаревшую, измученную, всклокоченную Веру Георгиевну с пудовыми сумками в руках… А вот ребят боле не встречала.
Потом Рита замуж вышла по большой любви и огромной страсти, родители кооператив им построили в другом конце Москвы, сами туда поближе поменялись и все: позабыта-позаброшена история Романа и Юли, а тем более Ритиного в ней участия. Можно сказать, участия в Юлькиной психологической реабилитации («ни одна сволочь «спасибо» не сказала, хотя черт с ними, лишь бы никто из окон не вываливался»).
Рита периодически приезжала в Воронцово навещать мамину сестру. В последнее время визиты участились: тетя Сима собрала чемоданы, оформила все документы и ждала дня отъезда в Израиль.
— Тетя Сима! Ну, скажи мне откровенно: на хрена? Чего тебе здесь не хватает? Какое политбюро жить не дает?
— Всего, всего мне хватает. Особенно — страха, — бормотала в ответ пожилая женщина, которая всю свою жизнь до того была убеждена в одном: где родился, там и надо умереть. Когда-то Рита спорила с ней до хрипоты, кричала, что это убогая, лишенная логики дикая чушь.
— Почему, почему? Где связь? В таком случае кладбища должны быть рядом с роддомами, прямо напротив, и все младенцы, которые рождаются…
— Не передергивай! — воскликнула тетя. — Ты же все прекрасно понимаешь!
И вот теперь Рита никак не могла взять в толк, зачем тетка едет в страну, где сплошные проблемы с арабами, Голанскими высотами, Хусейном, и в результате ничуть не менее страшно.
— Если страх — движущая сила твоего отъезда, то готовься к тому, что оттуда ты захочешь драпануть еще быстрее!
Тетка медленно и многозначительно грозила Рите пальцем:
— Вот увидишь, моя девочка: здесь рванет быстрее и сильнее! Не дай Бог, конечно.
— «Ой, страшно мне, тетя, страшно мне, тетя, от этих новостей!» — насмешливо напевала Рита долинскую песню. Она не то чтобы ничего не боялась, просто верила в судьбу. Теткину подругу, уехавшую еще из Союза на Землю обетованную и больше всего на свете боявшуюся ворья, дочиста обокрали в Тель-Авиве: из дома вынесли все, даже чайник со свистком, желтый, ободранный, советский. В Москве же на ее квартиру никто и не покушался ни разу. Однако тема «сплошного ворья в этой стране» была в ее доме главной, даже навязчивой. Ну разве она не была права? Насмешка судьбы? Просто: судьба.
— В тебе нет ничего еврейского, — удивленно говорила тетя Сима. Еще бы! Откуда? В маме, как и в Симе — половинка, папа — чистый русак. Вот вам и темно-русые волосы, негустые, но волнистые и блестящие, вот вам и курносый носик и темно-серые глаза. «Модный цвет — мокрого асфальта!» — любил шутить Гоша, Ритин муж. Рита, Гоша и их шестилетний Ванька жили в районе Савеловского вокзала, а тетка — в Черемушках. Отношения Симы и Ритиной мамы, Ольги Михайловны, жившей рядом с дочерью, всегда были проблематичными, а уж когда Сима начала паковать чемоданы…
— Старая дура! Была старая дева, теперь старая дура! И дева!
Все: мама отрезала от себя родную сестру навеки. Рита этого не понимала и не могла так.
— Вот ваше поколение всегда и во всем такое безжалостное, что просто ужас: родня, не родня, все вам по барабану! Растеряли всех, все связи, родственников… Как так можно? И во имя чего?
— Вот и найди всех нас, если сможешь. Отмоли, соедини, восстанови… А у меня… у нас уже сил на это нету, — мама говорила сквозь слезы. Рите было ее очень жалко: все-таки несчастные они люди, эти битые советские бунтари-шестидесятники, наивные идеалисты, и в то же время — упертые в своих принципах, как ослы некормленые! Все — на алтарь идеи! И гори родные братья и сестры синим пламенем, ежели смеют не чтить алтарь!