позвонили мне, у меня есть там подруга. Я ей позвоню. А потом сообщу вам.
Некоторое время Таня собиралась с мыслями. Да, она ездила иногда в Питер…
Когда много лет назад с Романом Лавочкиным случилось несчастье, и его семья заметалась между Ленинградом и Москвой, когда все было так мрачно и страшно, в довершение всего, однажды, после занятий, на пороге класса, где Татьяна Николаевна пыталась сосредоточиться и проверять тетради, вдруг возникла худенькая девушка, ужасно бледная и зареванная.
— Это я виновата во всем… Пусть меня судят, — прошептала она и вдруг села прямо на пол, полностью обессилев. Таня кинулась к ней, захлопотала…
Потом они сидели за партой, и Аня Федорова, Анна Леонидовна, та самая молодая учительница, в класс которой попал Роман в Ленинграде, говорила и говорила:
— Я все знала, я же все знала! — она захлебывалась в слезах, в соплюшках, казалось, сейчас эта девушка умрет от обезвоживания организма. — Я решила, что они, родители, бабушка, правы, и теперь я — соучастница.
— Какая соучастница? Что вы несете? — тоскливо спрашивала Таня, не особо жалея Аню Федорову. За глупость, прежде всего. Но уж соучастница — это слишком. А та упрямо трясла головой:
— Это преступление! Мы все — убийцы!
Тогда Татьяне пришлось приютить учительницу из Ленинграда. Приютить и утешать. Иначе Аня могла бы сорваться всерьез. Ведь нигде она не нашла бы не то что утешения, но даже простого понимания. Вообще не исключено, что на нее могли навесить всех собак, попытаться свалить вину. Причем и одна сторона, и другая. Это было бы вполне в духе советских человеков — найти крайнего. А что? Не родня, молодая, училка, к тому же… Для Юлькиной стороны она, конечно же, соучастница. Для Лавочкиных — никудышний, все проваливший соратник. Именно потому Татьяна и притормозила Анин порыв идти ко всем по очереди и каяться, просить прощения, посыпать голову пеплом. Анна Леонидовна отсиделась, отплакалась, отпереживалась в Таниной квартире. И навсегда осталась ей благодарна. «Танечка, Танюша, если когда-нибудь, если что-нибудь… Я для вас — все, вы для меня — все!» — и плакала, и чуть не в ноги валилась, чего Татьяна Николаевна, естественно, не допускала. В конечном счете они подружились. Да, кстати: из учительниц Аня Федорова ушла. Не посчитала себя вправе работать после всего этого с детьми. Татьяна молча ее в этом одобрила.
Личная жизнь Ани Федоровой тоже не задалась: дважды она выходила замуж, оба раза неудачно. В результате всех этих перипетий Аня осталась одна в маленькой двухкомнатной квартире в новом районе Питера, небогатой, украшенной исключительно книгами и настоящими, освященными иконами.
Так и дружили две бывшие учительницы, две одинокие женщины, иногда ездили друг к другу в гости и старались не вспоминать те трагические события, которые их свели. Им хватало о чем поговорить и без этого. Третьяковка, Исаакий, Пушкинский музей, Эрмитаж — вот то, что давало им темы для бесконечных разговоров, что лечило их души, чувства, делало жизнь осмысленной и прекрасной. А такая дружба дорогого стрит, нечасто бывает…
И никто не знал — ни Алена, ни Людмила Сергеевна — с кем в Питере дружит Татьяна Николаевна, к кому она ездит «ради Эрмитажа».
После разговора с Татьяной Николаевной Люся с ногами забралась в кресло и зарылась в свой плед. Ее обуревали сомнения. «Меня упрекали, и не один раз за последнее время, в попустительстве — ну и словечко! — Юлькиной любви. Она же и упрекнула… Зато тогда я была хорошей, а Вера — монстром. Теперь все поменялось. Так что я делаю сейчас? То же самое: я — хорошая, Юлька — плохая… Что мне скажет Макс лет через десять? Может, я должна была встать плечом к плечу с дочерью и не допустить…» — Люся закрыла глаза и стала представлять себе, как она борется за Макса, как спасает его от этой женщины, как вместе с Юлькой строит коварные планы… «Смешно и мерзко! Как ни назови: материнская любовь, трезвый взгляд, умение заглянуть в будущее — все равно мерзко! И не буду я никогда играть в такие игры, пусть через десять лет окажусь не права, хоть тысячу раз не права! Зато я всегда буду знать: я никогда не сделала ничего такого, чего делать нельзя. Надо посмотреть, какие там библейские заповеди, не помню что-то… Есть ли там такая: не лезь в чужие дела, даже если тебе кажется, что ты имеешь на это право? Если такой нет, то очень странно… И я должна объяснить это Юльке, должна, только вот как? А Макс… Нет, он никогда не упрекнет меня, у него в жизни есть много чего помимо любви… Просто без любви все теряет смысл, краски… Вот! Я поняла! Но… Тогда получается, что жизнь Татьяны Николаевны, к примеру, — бессмысленна и бесцветна? Господи, да что я про нее знаю? Что мы вообще друг про друга знаем? Ничего я не поняла. Наверное, я — дура. Ну и пусть. Зато мне есть над чем подумать. А будь я умной, я бы все уже поняла. И было бы не так интересно», — и Люся засмеялась от этой, парадоксальной мысли: дурой быть интереснее!
Реакция Ани Федоровой была очень радостной:
— Ой, Танечка, о чем речь! Конечно, пусть приезжают и живут, сколько хотят! Надо же, гонимые влюбленные, и в наше-то прагматичное время! А я поживу у сестры. Нет-нет-нет, ни слова, Танечка, я сама так хочу! Пусть побудут одни… Ну и что, что две комнаты… Какие деньги? Никаких денег, даже слушать не стану! Позвони, когда их ждать.
Санкт-Петербург встретил Макса и Риту промозглым ветром и мокрым снегом. Они стояли на вокзале с чемоданом и большой сумкой и пытались на ветру развернуть бумажку с адресом. Они ужасно смеялись: бумажка все время норовила свернуться обратно пополам, и они никак не могли с ней справиться — его пальцы в кожаных перчатках и ее, вообще скованные варежками, — были беспомощны против питерского ветрища. Наконец, Макс решительно снял перчатки и победил.
— Замерзнешь! — нежно сказала Рита, поглаживая его руку.
— Едем поскорее, любовью согреемся! — сверкнул улыбкой Макс, прочитав адрес и подхватывая Риту под руку.
Квартирка была маленькой, чистенькой, ухоженной, все стены от пола до потолка — в книжных полках.
— Мне здесь нравится! — улыбаясь, сказала Рита, обходя владения.
— А ты заметила, как посмотрела на нас эта дама, соседка, когда ключи давала? — спросил Макс, ставя чайник на плиту и включая газ.
— Как?
— Надо будет ей цветы подарить… Таким хитрым глазом, таким блудливым взглядом! Просто мадам из дома терпимости!
— Серьезно? — засмеялась Рита. — А я на нее и не смотрела. Я все на дверь этого дома смотрела. Наше с тобой первое пристанище… Хоть на две недели. Только наше. И наши две недели.
— Обычные зимние каникулы, — улыбнулся Макс. — Хотя я их не заслужил…
Рита нахмурилась.
— Ой, не говори мне про это…
— Ритулька, ты чего? Я ж говорил — все нормально, обо всем договорено, вернемся, я тут же восстановлюсь окончательно.
— Тебе дадут сдать сессию?
— А то? Я ж отличник, можно сказать — гордость курса. Знаешь, как они обрадовались, когда я обратно документы принес? Чуть не расцеловали меня! Так что я ошибся, сам себя поправляю: я заслужил эти каникулы.
— И я… Удивительно, но меня так легко отпустили. По-человечески…
— Как же… — проворчал Макс. — Откусили от летнего отпуска…
— Ну и что? За свой счет ведь теперь не дают, да и нам с тобой это невыгодно… Могли вообще не отпустить!
— Ну, не идиоты же они, чтоб такого ценного работника терять…
— Я — ценный работник! — Рита показала ему язык.
— Ты — ценный работник… — он нежно обнял ее и поцеловал. — Ты — самый ценный! — Рита закрыла глаза, обняла его и крепко прижалась к сильному телу. Засвистел чайник, Макс выключил газ, подхватил Риту на руки и понес в комнату. Закружилась карусель, зазвучала музыка, все было красиво, как на картине: белое, нежное тело рядом со смуглым, мускулистым, огромные темно-серые глаза, прекрасные, чуть прикрытые в истоме веками, и страстные, цыганские глаза-вишни, поблескивающие в сгустившихся