эрекциями. Может быть, они только потому и записались на плавание? Они валялись на вылинявшем полотенце, таком узеньком и коротеньком, что с трудом на нем помещались, ногам и рукам уже не хватало места, и они лежали на траве, как в постели, в отдаленной части купальни, за соснами, куда не заглядывал тренер. Францу то и дело приходилось прыгать в воду или переворачиваться на живот — как некстати эти глупые эрекции, ненужные движения органа, стремящегося от него прочь, словно убежать хочет и он тоже. Словно некоторые части его тела хотят от него убежать и уже собираются в путь, прямо с утра, стоит ему проснуться. Тогда он, очевидно, впервые почувствовал, что живет не вовремя и не на своем месте, — а потом жить будет поздно.
К этим ощущениям позднего послевоенного ребенка все еще примешивалась боязнь войны, снова и снова рвались бомбы, и он снова и снова просыпался. И это при том, что Вену уже отстроили заново и она вновь засияла в прежнем блеске. Он жил в красивых домах, сплошь набитых людьми, от которых он унаследовал этот страх и что-то вроде шизофрении, раздвоения личности, словно одной жизни и одного сознания ему не хватит. Словно этому страху способны противостоять лишь две жизни и два сознания. Словно
И все-таки эта жизнь была прекраснее всего на свете. Значит, немного полотенца доставалось только животу, бедрам и купальным трусикам, словно они — самое важное во Франце. Голова и ноги не помещались, да к тому же были более всего удалены от особо привилегированных мест на полотенце, от всего, что казалось таким важным и не давало заснуть по ночам, и просто лежали на траве. Франц и Майк были уже достаточно взрослыми, чтобы понести наказание, в чем бы оно ни выражалось: в угрызениях совести или первой несчастной любви.
Его родители ссорились до конца, летом в горах, на перевале Земмеринг, зимой в центре Вены, на Рингштрассе. Они никогда не расставались, пока смерть не положила конец их ссорам.
Или могла бы положить конец ссорам, поскольку Клэр и после смерти Франца Иосифа ночами вопила: «Врет!» — в надежде, что он услышит ее в аду. И только его позорная смерть в Санкт-Пёльтене доставила ей небольшое удовлетворение, несколько смягчившее ее посмертные проклятия, и одновременно стала поводом ввернуть в разговор: «У мужа-то случился инфаркт… В магазине „Гигиена брака'…» Исключительно ради Франца Иосифа она страстно желала, чтобы ад все-таки существовал. Но психоанализ, которым она заинтересовалась после смерти мужа, как раз таки и учил, что этот ад существует лишь в одном месте, а именно находится там же, где и
Когда его матери, красавице, было под сорок, он по пуговицам на ее жилетах от Шанель научился считать, а по этим
Его шизофрения, его двойная жизнь, ведь то, что в голове, живет своей жизнью, а то, что в штанах, — своей, и расстояние между ними иногда оказывалось таким малым, что его и расстоянием нельзя было назвать. А иногда их разделял целый мир. Где двое, там холодность, отстраненность, раздор, а еще подозрение, что мужчина и женщина не подходят друг другу, — он об этом еще в детстве догадывался, глядя на своих родителей. Бедный ребенок! Из всех католических догматов, начиная с сотворения человека из праха земного, а впоследствии Евы из ребра Адама (вот если бы наоборот, то в этом была бы еще хоть какая-то логика), догмат о сотворении мужчины и женщины и основанный на нем догмат о нерасторжимости брака казались ему самыми загадочными. Его родители не подходили друг другу, как Адам и Ева, ведь его мать была красива, чего об отце никак не скажешь. Она была так красива, что уроды вроде его отца на улице оборачивались. А что еще можно сказать про этого человека, Франц не знал. Разве только, что он все врет. И что тогда он — сын вруна. И что он не хочет стать таким, как тот, кто, кажется, и говорить-то почти не умеет, а если говорит что-нибудь, то отворачивается и обращается к пустоте, словно их здесь и в помине нет, и всю жизнь лжет. «Он же ходячая ложь, — говорила мать, женщина неглупая, но строящая свое представление об этом человеке на основе нескольких элементарных формулировок. — Вечно помалкивает, живет во лжи, всей своей лживой жизнью учит сына лгать».
Так пыталась отвлеченно представить жизнь лжеца мать Франца, запоем читавшая Томаса Бернхарда, над романами которого, начиная со «Стужи» и кончая последней книгой «На вершине. Безнадежность, вздор», она просиживала в постели ночи-длиною-в — жизнь. Самые важные места она всегда читала мужу вслух, чтобы помучить и не дать заснуть. В конце концов книги этого автора перестали выходить. В один прекрасный день они кончились, и тогда она стала перечитывать Бернхарда заново и так читала и читала, пока ее не поместили в самый дорогой дом для престарелых в Австрии. Франц считал, что эти повторяемые в сто первый раз пассажи, в которых особенно ярко самоутверждается автор, великолепны, а впервые побывав в театре, стал еще и путать обрывки фраз, доносящиеся из спальни, с репликами великой трагической актрисы на сцене. Вена ведь была театральным городом, просто воплощением театрального города, а театр, собственно говоря, начинается с жизни, уверяла его несчастная прекрасная мать. Франц думал, что театр — предшественник всякой жизни. Разве он не пришел в мир, который еще до его рождения был театром?
Он часто слышал, как горько мать раскаивается в том, что совершила
Он любил эту первую в своей жизни женщину, хотя она вместе с лжецом могла бы испортить ему все детство, которое было не похоже на обычное детство, ведь Франца до срока заставили заглянуть в мир взрослых и разучить жизненную драму. Без этих ночных материнских монологов он не мог обойтись, они были ему необходимы, как звон колоколов собора святого Стефана[14], и куда больше, чем звон «бухающего колокола»[15], раздающийся только раз в году. А Клэр, еще не открывшая для себя Томаса Бернхарда, главное событие своей жизни, сидела в постели, читала «Колокола святого Антона»[16] и сравнивала свою судьбу с судьбами главных героев этого давно забытого любовного романа.
Он любил ее, и она тоже его любила, хотя лишь наполовину. Ведь Франц только на пятьдесят процентов был ею; в другой его половине она не могла не узнать Франца Иосифа. Себя саму она любила на все сто процентов, но совершенно неразделенной любовью.
На Франца обращали внимание, он все хорошел, глаза у него были глубокие, он взрослел, и близился день, когда он выпорхнет из родительского гнезда. Брак родителей казался ему болезнью, которую они могут передать ему по наследству.
Иногда у нее случались кошмары, и она страшно кричала во сне, и Франц просыпался от ее криков. Любое супружество со временем превращалось во что-то мрачное и страшное, так было со времен Адама и Евы. Ровно столько он знал о браке. Иногда она его поколачивала, да и Францу Иосифу от нее доставалось. Возможно, еще Еве следовало лупить Адама. Адам, наверное, был трусом. Франца Иосифа она колотила туфлей, и, собственно, так они и общались, сходясь в постели. Одна била, другой получал тумаки — вот что спасало их брак и даже предотвращало худшее, хотя, возможно, худшее было бы совсем не так уж плохо.
Она то и дело его лупила, и лицо ее при этом — кто бы мог подумать — делалось похоже на морду пираньи, а он — кто бы мог подумать — завел себе уйму любовниц, купил автомобильный фургончик и повсюду в нем разъезжал с соответствующей целью. Автомобильный фургончик Франц Иосиф завел еще