Повзрослев, Шемякин столкнулся с испытаниями другого порядка: исключение из художественной школы с «волчьим билетом», психушки, последствия психотропных препаратов – все шло в дело, чтобы выбить из художника «непонятный народу» талант. Радетели чистоты народных нравов не могли и представить ту мощь, с которой художник заявит о себе миру.
Мне посчастливилось побывать в Клавераке, в поместье Михаила Шемякина. Сумрачный замок стоял чуть поодаль от его бревенчатого двухэтажного дома. Рослый, с теленка, ньюфаундленд Портос ласково вскидывал свою львиную башку – радовался гостям. Ликование пса достигло кульминации, когда на пороге дома появился хозяин. В пятнистой куртке-сюртуке защитного цвета, с закатанными руками, в зеленой фуражке-конфедератке, художник походил на отдыхающего польского офицера. Еще эти черные галифе, заправленные в высокие сапоги. Открытый ворот темной водолазки охватывал смуглую шею. Узкие губы, остро очерченный прямой нос. Очки с широкими дужками прятали, как мне показалось, рыжеватые, чуть вытянутые глаза. Бурый шрам – свидетель работы художника с металлом – пластался на правой щеке, придавая красивому тонкому лицу особый мужественный шарм.
В годы, когда Шемякин жил в Ленинграде, я не был с ним знаком лично – только по слухам. Как-то молодые художники-нонконформисты устроили полулегальную выставку на квартире – опасная по тем временам затея. На выставке экспонировались и работы Шемякина. Впоследствии я слышал о Шемякине от его приятеля, поэта-художника Владимира Уфлянда. Вот, пожалуй, и все. Но облик Шемякина был мне знаком – слишком известен становился художник в мире. Известность эта нет-нет да и пробивала «железный занавес» семидесятых годов.
И вот я увидел его воочию и, честно говоря, оробел. То ли ландшафт поместья с сумрачным замком был тому причиной, то ли мраморные статуи сфинксов перед крыльцом хозяйского дома, то ли таинственный парк с белеющими в темной зелени скульптурами, а вероятнее всего – всемирная известность самого хозяина. Но робость тут же прошла: простота и сердечность хозяина поместья и его милой помощницы и секретаря Сарры развеяли напряженность первой минуты. Погружение в мир Шемякина – я не отделяю художника от его творений – требует присутствия духа, оптимизма, силы воли и черт знает еще чего… Работы его нельзя просто созерцать. Они заставляют думать, призывают думать, охватывают сознание горячкой сопричастности. Вглядываясь в сидящего в кресле голема – Петра Великого, что расположился у входа в хозяйский дом, – я вновь испытывал смятение, которое охватило меня в момент первого знакомства с «таким» Петром, в Петропавловской крепости в Петербурге. Воля этого императора на столетия вперед определила судьбу России. А здесь, в Клавераке, казалось, император открывает парад шемякинских героев, разбросанных по всему парку, разбитому на месте осушенного болота. Позади императора стояло на задних лапах странное бронзовое существо: не то крыса, не то вепрь – в мундире, с офицерскими эполетами. А рядом – двуликий Гамлет на коне, с торсом-позвоночником, от которого расходились ноги, спрямленные лошадиным крупом. Одна нога в ботфорте, вторая – обнаженная. В левой руке, закованной в рыцарские доспехи, череп бедного Йорика, правая, мирная, рука придерживает поводья лошади. Извечный вопрос, заданный человечеству, – быть или не быть? – Шемякин передоверил этой «раздвоенной» фигуре принца Датского, предлагая зрителю самостоятельно дать на него ответ…
В стороне от парада бронзовых скульптур разместились мраморные бюсты несчастных монархов: Марии Антуанетты и Людовика XVI, казненных Конвентом, – это единственные изваяния в парке, сработанные не руками Шемякина, художник привез их из Франции…
Мир Шемякина… Я казался себе маленьким человечком, стоящим на берегу океана и с замиранием сердца смотрящим на гигантские валы прибоя. Все, что я видел в просторном доме, заполненном творениями хозяина, – от фигур людей-мутантов до коконов, покрытых капиллярами трещин, – все представляло собой аллегорическое олицетворение людских пороков и добродетелей. Поражал арсенал материалов, которыми пользуется художник. Тут и металл, и легкий белый фибергласс, и дерево, и бумага, и гипс… В каждой работе – будь то ритуальная маска или гигантский монумент памяти жертвам фашизма «Холокост» – везде присутствует философский анализ художника воистину ренессанской мощи.
Мир Шемякина не ограничивается поместьем Клаверак, он охватывает городок Хадсон, жители которого гордятся соседством с таким художником. Ежегодный осенний фестиваль искусств притягивает в Хадсон людей со всего света. И традиционная выставка Шемякина «Гармония в белом» является центром этого фестиваля, его главной приманкой. А старая заброшенная фабрика, где размещается шемякинская библиотека, его «запасник», его архив, собирает под свою крышу специалистов, изучающих творческое наследие художника, его методы, его эстетику… Невольно возникает мысль: какая удача для человечества, что Россия исторгла из себя в те, семидесятые годы «гражданина Шемякина», и какая удача для России – мир узнал еще одного русского гения…
Лос-Анджелес… начало
Лос-Анджелес втягивал в себя наш усталый поезд медленно и лениво, словно сытый итальянский мальчуган последнюю макаронину-спагетти. Вероятно, мы прибывали раньше расписания. Гигантский мегаполис, состоящий из восьмидесяти двух городов, связанных обручем океанского побережья, сонно поглядывал на поезд компании «Амтрак» сквозь ресницы пальм. Красиво сказано, но, видит бог, это и на самом деле так… Где группами, где в одиночестве, пальмы приковывали взгляд. Какие только формы не придумала природа для этих представителей субтропического климата. Высокие, тоненькие, с лохматой прической; короткие, ершистые, с длинными языками листьев; крепенькие, вскинутые, словно застывший взрыв; изогнутые, поросшие патлами мха, точно нестриженый бомж…
Как они не похожи на своих северных родичей – строгих, суровых деревьев – безмолвных свидетелей нашей жизни. Неподалеку от моего балкона, что на третьем этаже Дома творчества писателей в поселке Комарово под Петербургом, росла ель – темно-зеленая с голубым отливом красавица, колючая, неприступная, как и положено красавице. Номер мой был знаменит тем, что прежде там частенько проживал Федор Абрамов. «Писатель-деревенщик», как определили его литературные критики. Им было удобно, разделив писателей по жанрам – городской, деревенский, производственный, – угощать читателя своей каучуковой критической жвачкой. «Писатель-деревенщик» Федор Абрамов был правдивым и психологически тонким художником. Он умер. И понемногу стали о нем забывать, хоть деревенский мужик, о котором так проникновенно писал Абрамов, жив в русской глубинке и по сию пору. Была жива и ель – высокая, с пышным широким подолом до самой земли…
После Абрамова в номере проживал Глеб Горбовский – поэт, страдающая душа, стих которого завораживает особым родниковым талантом. Глеб был пьющий человек. Сам мучился этим и доставлял огорчения друзьям… Ель все видела через балкон и сокрушалась, покачивая широкими лапами… И другие писатели проводили свой «творческий наезд» в этом угловом номере под приглядом ели. Живал там и я. Но однажды, после долгого перерыва, я не увидел перед балконом красавицы-ели. Никто не знал, куда она подевалась. Возможно, ее срубил под Рождество какой-нибудь «новый русский». Огорченный, я перешел в соседний номер, благо выбор был – многим писателям оказалось не по карману пребывание в своем Доме творчества, иные настали времена…
Вот и сейчас кроны калифорнийских красавиц пробуждали во мне то же настроение печальной радости, что я некогда испытывал, глядя сквозь стекло балконной двери на заснеженную карельскую ель в тихом поселке Комарово.
Я вертел головой, пытаясь разглядеть хотя бы одну из трех гор, в ладонях которых раскинулся Лос- Анджелес: Сан-Габриэль, Санта-Моника и Санта-Анна, но кроме приземистых домов, случайных прохожих и