могилы с землей сровняли, чтобы и памяти никакой не осталось в земле египетской о друзьях-советниках, — в нервном возбуждении Шереметьева сейчас припоминала все, что приходило на память. — Ненавижу! Знаешь, Нинка, как соберутся другой раз Витькины товарищи, ударят по стакану, такого наслышишься. Из первых рук, считай.
— Что ж ты раньше не рассказывала? — укоризненно вставила Чемоданова.
— Стыдно было, — угрюмо призналась Шереметьева. — Ты знаешь меня, я ведь верую, Нина, свято, во все, что мы делаем. А тут такое, язык не поворачивался!
— А теперь? Тебя коснулось, так и повернулся? — не удержалась Чемоданова, коря себя за бестактность.
Шереметьева смотрела на подругу мокрыми глазами.
— Может, обойдется, а? Нин? И так жизни не было, вспомнить нечего… В Польше жили, в город выходили группой, чтобы чего не случилось. Глаза прятали со стыда, старались помалкивать, чтобы русскую речь не услышали. Вздохнули наконец, в Молдавию перевели. Чуть витаминов набрали, приказ — в Мурманск. Это ж надо! Полгода темень, руки вытянутой не видно, полгода не уснуть, солнце в глаза. Только попривыкли, сюда перевели… Углы снимали, чужим людям в руки смотрели. Наконец получили свою крышу, обустроились как смогли. И на тебе! Отнимают отца у детей, к душманам посылают… Ну какого рожна, Нина, что Виктор там забыл?! Ребята вчера пришли, пили по-черному, один даже плакал, ей-богу. Говорит, предчувствие у меня, все, кранты! Останусь в земле афганской. Только ребенок у него родился… Ну зачем нам это? А? Скажи! — Шереметьева смотрела на Чемоданову с надеждой и ожиданием. — Двое детей. Мать, полуслепая старуха. Я, наконец… Виктор всех тянул… Ну будет он там получать свои чеки, ну купит барахло, пришлет… А если пуля? Нин, а если пуля? Или мина? Танки там щелкают, как орехи… Зачем мне все это?… Ты когда-нибудь думала, зачем нам эта война? Какой к черту интернациональный долг? Сами навязываем этот долг и сами же возвращаем.
Чемоданова смотрела в стенку, где яркой прямоугольной заплатой красовался плакат с призывом хранить деньги в сберкассах.
— Зачем война, спрашиваешь? — произнесла Чемоданова. — Живем плохо, Анастасия Алексеевна. Скучно, голодно, без страстей. Того и гляди, заметим это и кое-кому в укор поставим… А война все возьмет на себя. Удобно… Конечно, если касается не тебя лично… Ведь ты не очень-то печалилась до сегодняшнего дня… А что касалось соседей, жалко, конечно, так ведь за стеной, — говорила Чемоданова, не понимая, почему ее занесло в эту сторону.
— Не знаю, — окрепшим голосом возразила Шереметьева. В ней вдруг проснулась прежняя, уверенная в себе Анастасия Алексеевна Шереметьева, заведующая отделом использования. Ее задело неожиданное обобщение Чемодановой. — Я никогда ни на кого не злюсь!
— Фу-ты ну-ты… А этот дядька из Куйбышева? — подковырнула Чемоданова.
— Ну, ну… Так то совсем другое, Нина, — Шереметьева в недоумении распахнула большие глаза, вернув на миг свою прелесть. Воистину уверенность в правоте собственных поступков красит человека, дает шанс на понимание, на прощение. — Ну ты и скажешь, мать. Хочешь совсем пропасть в нашем болоте?! Тогда и Афганистан не спасет. Тогда подавай звездную войну, не меньше… Да, разлука с Виктором — моя личная беда. Но есть нечто выше, понимаешь! И никаким Гальпериным я не позволю на этом играть.
— При чем тут Гальперин? — изумилась Чемоданова.
— А при том… Сегодня собрание в четыре, разберемся.
— Какое собрание?
— Придешь — узнаешь. Я просто потрясена всей душой.
Чемоданова продолжала в изумлении смотреть на Шереметьеву. Но та, казалось, уже забыла о ней. Достала платок, осушила уголки глаз и принялась расчесывать короткие стриженые волосы.
— Зачем ты меня вызвала? — спросила с раздражением Чемоданова.
— Ввести в дело. Надо составить бумагу о самоуправстве сотрудников отдела хранения. Пригвоздить Софочку… Да! Ты в курсе истории с Шурочкой Портновой? Как тебе нравится?! Софочка затеяла бузу, а теперь дает задний ход. Нечистая история, Нина, нечистая. Надо разобраться.
— Извини. Меня ждут, — резко ответила Чемоданова и вышла.
Дарья Никитична ждала Чемоданову. Комнату взглядом она уже освоила. Нравилось ей тут. Солидные книги теснились на полках. Толстые папки, набитые бумагами. Карта на стене со старыми русскими словами, какие-то схемы и графики…
Чемоданова все не появлялась. И мысли Дарьи Никитичны возвращались к своим заботам. Ей все больше и больше не нравилась затея племянничка. Скребли кошки на душе, и все тут… В какой-то миг вспомнила свое пальто, оставленное на скамейке вместе с сумкой. А в ней четыре рубля с копейками. Правда, милиционер вроде паренек порядочный, но кто знает? Пальто ему ни к чему, только что воротник из выдры, а вот кошелек… И не докажешь. Надо было с собой прихватить, не оттянул бы карман… Эти тягостные думы еще больше усугубили подозрительное отношение Дарьи Никитичны к затее племянника.
Сколько лет Дарья Никитична не появлялась у племянника. А что в тюрьму упекли Будимира, узнала случайно, в очереди женщины болтали, она прислушалась и охнула про себя. Но отзываться не стала, обида была сильнее. От чего обида — Дарья Никитична и не помнила, столько лет прошло. Может, должок не возвращал Будимир, восемнадцать рублей? С тех пор как голоштанным ходил, перебивался… И вдруг звонят, приглашают в гости, обхождение внимательное, еду вкусную, вроде как довоенную, выставили. Разомлела она и спрашивает племянника, как бы невзначай: «Говорили, что тебя в тюрьму упекли, вот ведь злые языки». На что Будимир ответил, что не врут. Сидит он, только не в строгостях, а сегодня вот отпустили, с тетушкой повидаться. А потом Будимир и ввернул: «Слетай, тетка, в архив, возьми справку о родословной. Подтверди, где проживала. Помню, поговаривали, в твоем роду немцы были. Вот и скажи там, в архиве, что, мол, дела наследственные… Сам бы с тобой пошел, помог, но не могу, как-никак в тюрьме сижу. А жене некогда, с утра и до вечера в школе». На том и решили. Угощение с собой дали, консервы говяжьи, импортные. О долге ни гугу… Может, и вправду забыл Будимир? Что ему такие деньги? На полсвиста, не боле. И Дарья Никитична напоминать не стала, постеснялась. Вот архивную справку принесет и напомнит. Только зачем ему такая справка? Какое такое наследство? Сроду у них не было богатых людей. Один Будимир и прославился. Дарья Никитична вновь вспомнила его квартиру, заставленную вещами, которые Дарья Никитична только и видела по телевизору, когда о музеях рассказывали. Одних картин понавешано, стен не видно.
Камень лежал на душе Дарьи Никитичны. Ввяжет ее племянничек в историю, чуяло сердце, а отказать не могла, просьба-то никакая, архив в двух остановках от дома. Не сердить же Будимира из-за ерунды, смотришь, и вовсе долг не отдаст, да и нехорошо, как-никак племянник, хоть и не по крови, а через покойного мужа — сын его брата Леньки Варгасова, царство ему небесное…
Понемногу Дарья Никитична успокоилась, не ее ума это дело, Будимир хват, знает, что делает. А вот если пальто пропадет или кошелек с четырьмя рублями, она с Будимира не слезет, все он ей возместит как миленький. Дарья Никитична смотрела в окно и не заметила, как в комнату вернулась Чемоданова. То, что на Чемодановой не было лица, Дарья Никитична усекла сразу.
— Стряслось что, Нина Васильевна? — осторожно промолвила старуха и жалостливо подобрала губы.
Чемоданова листала бумаги, разыскивая анкету Варгасовой. Нашла и принялась молча разглядывать пункты. Взор темных глаз то и дело сползал с бумаги.
— Может, я пойду? — предложила сердобольная Дарья Никитична. — В другой раз может, а?
— Да, да, — невпопад ответила Чемоданова. — Извините, Дарья Никитична… Вы, говорите, православная? А не было у вас в роду людей других вероисповеданий?
— А как же! Матушка моя, Матильда Генриховна. Из немцев. Но куда больше русская, чем отец, — заторопилась Дарья Никитична. — Правда, я ее плохо помню. Померла, когда я совсем дитем была… Потом отец женился на другой. Ее я и называла матерью, хорошая была женщина, из татар. Хоть татары и редко выходили за русских, но та пошла. Под чужих детей, отца очень любила.
— Да, намешано у вас. Теперь и мусульманские записи надо ворошить, — слабо прервала Чемоданова. — А как фамилия вашей родной матушки, что из немцев?
— Ей-богу, сейчас не припомню. Мачехино помню, Гарибовы, а матушкину запамятовала, —