защищали элегантные очки. Дряблый подбородок уходил в расстегнутый ворот полосатой сорочки, покрытой вельветовым пиджаком кофейного цвета… Мы расселись, подшучивая с помощью переводчика над неловкостью первого знакомства.
Дюрренматт нервно водил пухлым белым пальцем по кромке чашки – он тревожился за жену: рейс, которым она возвращалась откуда-то из Африки, задерживался, а тут кругом смутьяны-террористы. Я же расценивал некоторую суховатость мэтра за счет скромности своего литературного имени в глазах классика. Кстати, касаясь этой темы: меня изумляет равнодушие многих на Западе ко всему тому, что идет с Востока. Из современников обычно выплывают имена Симонова, Эренбурга и Солженицына. Или вдруг неожиданные личности, о которых ни я, ни мои знакомые никогда не слышали. Что это? Снобизм эстетов, комплекс патрициев? Или элементарное невежество? Мыто знаем многих из них, куда менее одаренных, чем те, кто составляет наши прославленные имена. Или у нас, в отличие от комплекса патрициев, комплекс плебеев? Ответ напрашивается один: им неинтересно то, что происходит у нас, в то время как нам интересно то, что происходит у них. Годами мы раздувались в своем спесивом самолюбовании, а в итоге они протягивают нам руку помощи. А может, настоящего искусства и литературы не бывает у экономически отсталого народа? На голодный желудок можно создать обозленную политизированную эстетику, суженную до сиюминутных проблем, эстетику, ждущую политических перемен как залога экономического преобразования. Тогда как же быть, скажем, с Достоевским?
И мы об этом говорили в тот декабрьский день в кафе отеля «Европа». Тема меня тревожила. Я сторонник литературы обнаженного драматизма, в основе которой лежит неустроенная жизнь, полная противоречий и злого бунта. А умозрительная «полусонная» эстетика, уходящая в глубину человеческого подсознания, расплывчатая драматургия, вялый сюжет, построенный на искусственных коллизиях, меня не захватывают. В таком случае как же быть, скажем, с романами Кафки или Джойса, принятыми не только элитарной читательской средой? Дюрренматт оживился. Тема его захватила. И мы довольно увлеченно ее тормошили, спотыкаясь о переводчика…
Приблизился портье и что-то учтиво произнес на ухо моему собеседнику. Дюрренматт повеселел. Добрая весть из аэропорта о прилете жены мэтра оказалась моей союзницей, мэтр решил поведать о своем детстве. Он родился в семье протестантского пастора, в патриархальной швейцарской деревне. Ни один сельский праздник не проходил без участия отца писателя.
– И между прочим, что мне и удавалось в пьесах, так это изображение массовых сцен, – с удовольствием проговорил Дюрренматт.
– Кроме массовых сцен вам еще кое-что неплохо удавалось, – неуклюже польстил я.
– Может быть, – согласился мэтр. – Хотя, знаете, первую свою премию я получил за…
– Живопись, – вставил я, вспомнив альбом с рисунками.
– Верно. – Мэтр подозрительно посмотрел на меня и засмеялся. – Да, первую свою премию я получил на конкурсе детских рисунков, мне вручили часы. А председатель жюри, пораженный моей самоуверенностью, предрек мне судьбу полковника. Но он ошибся. В швейцарской армии я не поднялся выше рядового, а в жизни – выше писателя. Я писал аккуратно по три страницы в день. Детективные романы, новеллы, радиопьесы. Меня подгоняло честолюбие молодости. Страсть к писательству сделалась единственным смыслом жизни, Особенности поведения человека, что проявились на войне, настолько ужасали мое сознание, что природу их я стал искать в какой-то метафизической субстанции. Этому поиску больше всего отвечал динамизм драматургического жанра. Но больше я пьес не пишу. Драматургия, как и поэзия, требует большого энергетического запаса, а я, как вы видите, мешок с разными хворями…
– Тем не менее вы с таким юношеским нетерпением ждете приезда жены, – не удержался я.
Дюрренматт расхохотался. Дерзость пришлась ему по душе. Я заметил, что дерзость обычно вызывает если не уважение, то, во всяком случае, любопытство. И нередко этим пользовался…
И я, по мере разумения, старался рассказать о том, что происходит сейчас в моей стране. Понимая, что общий обзор будет долог и поэтому расплывчат, я решил описать обычный день, скажем, ну… проводника поезда. И не ошибся. Жизнь страны, вмещенная в сарай на колесах, называемый вагон дальнего следования «Ленинград – Баку», со всеми своими проблемами – социальными, национальными, экономическими, политическими, – явилась моделью жизни всего государства. Мой ветхий вагон громыхал на стыках изношенных рельсов с тяжелейшим грузом проблем: от Нагорного Карабаха, через пустые полки магазинов, падение нравов и рост преступности, политическую нестабильность и коррупцию к полному развалу страны, занимающей шестую часть суши…
– Вы, вероятно, увлекаетесь драматургией. – Мэтр подбодрил меня. – Ваш прием с вагоном очень… драматургичен. Я долго молился драматургии. Концентрация во времени, острейшие житейские ситуации создают критическую массу. Возьмите судьбу вашего президента Горбачева! Чем не драматическая судьба? При той огромнейшей власти, что он получил, броситься в омут реформации! Такой сложной и непредсказуемой. Почему? Жажда славы просветителя, этой самой упоительной славы? Или – что более всего вероятно – человеческий порыв, совестливость, «воскрешение души»? У многих это погребено, завалено мусором эгоизма, честолюбия, а у некоторых…
Я помалкивал, хоть и не совсем был согласен с мэтром в анализе поступков Горбачева.
– Взять заговор против Гитлера, – продолжал мэтр. – Кто его совершил? Люди, пользующиеся особыми благами системы. Но в них воскресла душа. В литературе нет более благородной темы, чем исследование подобного поступка. Потому как негативные проявления человеческой натуры лежат на поверхности, они более эффектны для показа. Неспроста отрицательные герои получаются ярче, живописнее. Люди охотнее читают криминальную хронику, нежели историю какого-нибудь благодеяния, – в человеке побеждает сатана, животный инстинкт. У меня есть пьеса «Ромул Великий». Это комедия… Так вот, у императора Ромула единственная страсть – куры. Он ненавидит свою империю. Все его поступки направлены на ее разрушение. Преступную империю, стоящую на курином помете, надо разрушить… Две вещи правят человеческими поступками: честолюбие и здравый смысл, все решает их соотношение. Только кажется, что император повелевает империей. На самом деле все наоборот – империя направляет императора, если император умен…
Дюрренматт умолк, глядя поверх меня. Я обернулся. В дверях стояла миловидная женщина. Джинсы, заправленные в дорожные сапоги, подчеркивали ее моложавость. А лицо, загорелое, чуть скуластое, обрамленное короткой дерзкой стрижкой, мягко улыбалось.