Олсуфьев изумленно оглядел его.

— Ясно, — вымолвил он. — Кстати, стимул — это остроконечная палка, чтобы погонять скот. У древних греков. Ясно?

— Не ясно, — дерзко ответил парень и, не торопясь, направился к выходу.

Через некоторое время за окном промелькнули голубые его штаны.

Глеб и Олсуфьев засмеялись.

Подошла официантка.

— Вам посчитать?

— Нет! — воскликнул Олсуфьев. — Мы еще посидим.

— Петр Петрович…

Глеб незаметно качнул головой: не надо. Официантка сделала знак, что все поняла, положила счет на край стола и отошла.

— Сейчас, сейчас. Посидим и пойдем. В гостиницу. Спать. Завтра мне выступать на семинаре по магнетикам… Ну вы сегодня и выдали! Я слушал и млел. Голова! Далеко пойдете, поверьте моему нюху. У вас есть знаете что?

— Что? — как бы равнодушно проговорил Глеб.

— Не притворяйтесь. Вам это интересно. И льстит.

— Я не притворяюсь.

— Вкус. Я сразу понял. С какой корректностью вы обращались с законом Кюри! Ровно столько, сколько надо. Это говорит о хорошем экспериментальном вкусе. Хотите, я повторю вашу формулу?

Олсуфьев выхватил из бокового кармана ручку, порыскал взглядом по столу, заметил счет, перевернул его, пытаясь что-то начертить.

Глеб потянул счет к себе. Бумага зацепилась за острие пера и разорвалась.

— Ну вот… Придется ей снова выписывать, — огорченно произнес Глеб.

Олсуфьев швырнул ручку на стол и сцепил замком бледные болезненные пальцы.

Глеб соединил обе половинки счета. Кажется, у него хватит денег. Он полез в карман. Олсуфьев быстрым движением опередил Глеба: выложил на стол коричневое портмоне.

— Глеб, Глеб… Вы — гость! К тому же пока я получаю несколько больше вас… Так вот, после госпиталя меня комиссовали. Из-за руки. Я жил на Гороховой. Перебивался, как все. Ходил в университет, в мастерские, там изготовляли зажигательные бутылки. Словом, забот хватало. А больше, конечно, лежал в морозной комнате. Мама умерла от голода. Вообще в нашем доме все перемерли. Или куда-то исчезли. Кроме меня и соседа напротив.

Подошла официантка. Но Олсуфьев ее и не замечал, он всем телом повернулся к Глебу, его захватили воспоминания.

— Я не знал, чем занимается этот сосед, но на фронт его не взяли… Мы жили вдвоем, в общей квартире, на первом этаже пустого и холодного дома. Два дистрофика… Однажды, в начале января, я пришел домой. Обычно я хранил хлебную карточку во внутреннем кармане пиджака. Так и спал — в шубе, в пиджаке. И вдруг я обнаружил, что карточки в кармане нет. Новой карточки. Хлебной. Не знаю, поймете ли вы, но потеря карточки — это смерть. Единственное, что нас еще связывало с жизнью, это кусок бумаги с квадратиками чисел. На сто двадцать пять граммов муки вперемешку с отрубями. В сутки! Без них нельзя было выжить. Карточку не восстанавливали… И тут меня осенило. Я ведь мог выронить ее в коридоре. Полез в карман и выронил. Обессиленный волнениями, я едва вышел в коридор. И услышал, как со скрипом прикрылась дверь его комнаты…

Карточки нигде не было видно.

Я подошел к его двери, толкнул. Мы тогда уже не стучались друг к другу. Не было необходимости, да и сил…

Олсуфьев вдруг вспомнил о коньяке. Он плеснул остатки в рюмку, поднес к губам, сделал маленький глоток и вернул рюмку на стол.

— Удивительно, с какой четкостью я помню все те обстоятельства. А прошло столько лет… Сосед стоял, привалившись к буфету. Огромному грязному буфету с выломленными на топку дверцами и боковиной. В черных валенках, в длинном тулупе. Голова его была обмотана женским платком.

«Скажите, вы не находили мою карточку? — спросил я его. — Обронил где-то».

По тусклому блеску в его глазах, по долгому молчанию, по судорожно сжатой руке я понял: карточка у него.

«Какая еще карточка?» — наконец вымолвил он.

«Хлебная. Январская. Я обронил ее в коридоре».

Он молчал. Он боролся с собой. Он понимал, на что обрекает меня, и ничего не мог с собой поделать. Из его глаз ползли желтые ледяные слезы. Я видел их. Но он, вероятно, их не чувствовал… Так мы простояли довольно долго. Он, видимо испугавшись, что я стану его обыскивать, прижался к стене и смотрел на меня блестящими глазами. Знаете, у голодного человека глаза блестят по-особенному.

«Уходите, — наконец произнес он. — Все равно вы умрете. Мы все умрем. Но вы раньше, вы ранены, я знаю».

Потом в его затуманенном голодом мозгу что-то проявилось, и он пробормотал:

«Простите меня… Я ничего не могу с собой поделать».

Это было последнее, что я расслышал. Я потерял сознание. Когда я очнулся, комната была пуста. Я поплелся к себе. Взобрался на кровать. Теперь мне вообще некуда было идти. Сколько я пролежал, не знаю. Меня нашла бригада спасателей.

По мере того как Олсуфьев рассказывал свою историю, лицо его становилось печальным и задумчивым.

— И вдруг в прошлом году я встретил его. Нос к носу. На Пискаревке. Представляете?

— Может быть, вы ошиблись? Прошло столько лет.

— Ошибся? Не-е-ет… Его глаза врезались в мою память навечно. И у него примечательная форма головы, я ни у кого больше не встречал такой: сдавленная как то по-особенному в висках и вытянутая вверх. Знаете, Глеб, что меня поразило больше всего? Ситуация! Пискаревское кладбище, святая святых для каждого ленинградца. Особенно блокадника, сами понимаете. И вдруг — он!

— Ну… если он человек не совестливый, — усмехнулся Глеб, — визит его на Пискаревку лишь прогулка на свежем воздухе. А возможно, он просто циник и подонок.

— Нет, нет! — Олсуфьев замахал руками. — Вы ошибаетесь. Я видел его глаза… Грех жжет его душу! Чувство страшной вины. Что может быть страшнее терзании души совестливого человека? От этого никуда не деться, не скрыться. Не дай бог вам испытать подобное!

— Ну и что? — громко перебил его Глеб.

Олсуфьев в недоумении взглянул на него.

— Чем же вас поразила эта встреча? — так же громко повторил Глеб.

— Я так был ошарашен встречей, что с трудом пришел в себя… Поначалу я, глупая голова, хотел обратиться к администрации, чтобы его прогнали с Пискаревки… Арестовали… Черт знает, какие дурацкие мысли мною овладели! Хотел его догнать, отвесить оплеуху…

Олсуфьев задумался.

— А потом… Что моя месть в сравнении с теми муками, которые терзают его все эти годы! Ведь он не преступник. Он слабовольный человек, сознание которого затмил голод. И единственно, кто мог ему помочь, — это я. Великодушие — это удивительная радость, отпущенная человеку, Глеб. Великодушие во сто крат сильнее мести. Вот я и хотел признаться ему, что, дескать, жив я, не умер тогда. Нельзя же так мучить человека за то, в чем, по существу, он не виноват. Ибо содеянное им было помимо воли его, я убежден… Конечно, были и другие люди — Алеша Аржанов, например… Но что делать, он был таким… Это сложный вопрос, Глеб. Но уверен в одном: крест свой ему нести всю жизнь… если, как вы заметили, он не подонок и не циник.

Глеб взглянул на круглое доброе лицо Олсуфьева. Бывают же такие лица с мягкой складкой у пухлого рта…

Олсуфьев был совершенно трезв. И печален.

— Надо мне его разыскать, надо, — ответил Олсуфьев на взгляд Глеба. — Имени его, как на грех, не

Вы читаете Признание
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×